Пелэм, или приключения джентльмена
Я едва успел прочесть это письмо и переодеться к обеду, как у подъезда загремела карета лорда Винсента. Я терпеть не могу, когда люди заставляют себя ждать, и стал спускаться так быстро, что встретился с сиятельным острословом на середине лестницы.
– Какой сильный ветер! – заметил я, когда мы садились в карету.
– Да, – отозвался Винсент, – но ведь высоконравственный Гораций, говоря о наших невзгодах, в то же время всегда напоминает нам и о способах облегчить их.
Iam galeam Pallas et aegidaCurrusque – parat, [79]то есть: провидение, насылающее бурю, дарует нам также плащ и карету…
Мы быстро доехали до Пале-Рояля [80]. У Вери́ [81] было полным-полно.
– Общество не блестящее, – молвил лорд Винсент (полулиберал по своим взглядам и, разумеется, аристократ по натуре), обводя глазами разношерстных англичан, находившихся в зале.
И действительно, публика была самая пестрая: провинциальные помещики; питомцы наших университетов; вышедшие на пенсию офицеры; усатые клерки в измятых сюртуках; две-три личности, более почтенные на вид, а на деле – полуджентльмены, полушарлатаны; словом, все они, каждый в своем роде, были превосходными образцами того кочующего племени, которое делает добрую старую Англию предметом пересудов и насмешек всего континента. Я никак не могу понять, почему за границей мы имеем такой позорный вид и так недостойно себя ведем; знаю одно – стоит мне где-либо за пределами этого благословенного острова встретиться с англичанином, и я невольно краснею от стыда за свою родную страну.
– Garçon! Garçon! – орал какой-то толстяк, сидевший с двумя своими приятелями за соседним столиком. – Donnez-nous une sole frite pour un, et des pommes de terre pour trois! [82]
– М-да, – протянул лорд Винсент. – Хорошее, наверно, у этих garçons представление об английском вкусе! Люди, предпочитающие жареную камбалу с картофелем всем тонким яствам, какие можно здесь заказать, способны, по такой же извращенности вкуса, предпочесть стихам Байрона стихи Блумфилда [83]. Изысканность вкуса зависит исключительно от конституции, и тот, кто не обладает им в гастрономии, неизбежно лишен его и в литературе. Жареная камбала с картофелем! Если б я написал книгу, все достоинство которой заключалось бы в изяществе, я не показал бы ее такому человеку!
– Совершенно верно, – заметил я, – что мы закажем?
– D'abord des huîtres d'Ostende [84], – сказал Винсент. – А в отношении всего прочего, – вскоре продолжал он, взяв в руки меню, – deliberare utilia more utilissima est [85].
Вскоре мы вкусили все радости и горести, связанные с обедом из множества блюд.
– Petimus, [86] – заявил лорд Винсент, кладя себе на тарелку изрядную порцию цыпленка а-ля Аустерлиц, – petimus bene vivere, quod petis, hic est! [87]
К концу обеда, однако, мы несколько усомнились в справедливости этого изречения. Если половина всех блюд была удачно выбрана нами и еще лучше изготовлена, то другая половина была столь же плоха. Действительно, Вери́ уже перестал быть королем парижских кулинаров. Незнатные англичане, наводнившие эту ресторацию, совершенно ее погубили. Может ли официант, может ли повар уважать людей, которые не заказывают супа и начинают обед с жаркого; не умеют отличить изысканное кушанье от грубого, почки едят не к завтраку, а к обеду, восхищаются соусом Робер и свиными ножками; неспособны по вкусу безошибочно определить, высшего ли качества боунское вино и не изготовлено ли фрикасе из вчерашних цыплят. Которые, поев шампиньонов, жалуются на боль под ложечкой, а после трюфелей погибают от несварения желудка? О англичане, англичане! Почему вы не остаетесь на своем острове, почему не можете, объевшись йоркширским пудингом, умирать от апоплексического удара у себя на родине?
Когда мы допили кофе, было уже далеко за девять, а Винсенту нужно было заехать по делу к английскому послу до десяти часов. Поэтому мы простились.
– Какого же вы мнения о Вери́? – спросил я Винсента, выходя.
– Ну что же, – ответил он. – При мысли о невыносимой духоте, от которой я едва было не заснул; о том, сколько раз, по всей вероятности, этих бекасов разогревали, и о том, какой нам подали чудовищный счет, я могу сказать о Вери́ только то, что Гамлет сказал о нашем мире, – он кажется мне «докучным, тусклым и ненужным» [88].
Глава XIII
Я буду доблестно сражаться мечом и опущу острие, только когда впервые прольется кровь, – как и подобает джентльмену.
Я праздно бродил под аркадами Пале-Рояля (который англичане, в какой-то глупой поговорке, именуют «столицей Парижа», хотя ни один француз, занимающий сколько-нибудь видное положение, ни одна уважающая себя француженка никогда туда не заходят. Мне любопытно было посмотреть, что делается в тех небольших кафе, которыми кишит Пале-Рояль. Я зашел в одно из самых неприглядных, сел за столик, взял Journal des Spectacles [90] и спросил себе лимонаду. За соседним столиком два-три француза, по-видимому, люди весьма незначительные, громогласно рассуждали о l'Angleterre et les Anglais [91]. Вскоре их внимание целиком сосредоточилось на мне.
Доводилось ли вам наблюдать, что в тех случаях, когда люди склонны дурно думать о вас, ничто так не укрепляет их в этом, как тот или иной ваш поступок, пусть маловажный и безобидный, но резко отличный от их собственных нравов и обычаев? Как только мне подали лимонад, мои соседи пришли в необычайное волнение. Во-первых, французы, как и следовало предположить, зимой редко пьют лимонад, а во-вторых, поскольку этот напиток был одним из самых дорогих, какие имелись в кафе, они могли усмотреть в моем заказе бахвальство. К несчастью, я уронил свою газету; она упала под столик, за которым сидели французы, и тут я сделал глупость: не позвал официанта, а сам нагнулся, чтобы ее поднять. Она лежала как раз под ногами одного из французов; я в самых вежливых выражениях попросил его малость подвинуться; он не ответил ни слова. Я никак (хотя бы это стоило мне жизни) не мог удержаться от того, чтобы слегка, совсем легонько толкнуть его ногу своей. Он мгновенно вскочил со стула, и вся компания тотчас последовала его примеру. Француз три раза подряд грозно топнул оскорбленной ногой, и вслед за тем на меня излился поток непонятной мне брани. В ту пору неистовая горячность французов еще была мне совершенно непривычна, и я ни слова не мог ответить на их ругань.
Поэтому вместо того, чтобы вступить с этими людьми в перепалку, я быстро обдумал, как мне надлежит действовать. Если, – так я рассудил, – я встану и уйду, они сочтут меня трусом и нанесут мне оскорбление на улице; если же я буду вести себя вызывающе – мне придется драться с ними на дуэли, а они, по всей вероятности, не более чем лавочники или нечто в этом роде; если я ударю самого шумного из них, он либо утихомирится, либо потребует от меня удовлетворения; в первом случае – все в порядке; во втором – ну что ж, у меня будет более веский повод драться с ним на дуэли, нежели сейчас.
Итак, я принял решение. Никогда в жизни не был я так свободен от страстей, как в эту минуту, и поэтому с полнейшим спокойствием и самообладанием посреди словоизвержений моего противника поднял руку и хладнокровно, метким ударом сбил его с ног.