Пелэм, или приключения джентльмена
Он тотчас поднялся и вполголоса сказал: «Sortons!» [92] Француз никогда не прощает оскорбления действием!
В эту минуту сидевший в темном углу кафе англичанин, ранее мною не замеченный, подошел ко мне и, отведя меня в сторону, сказал:
– Сэр, не вздумайте драться с этим человеком; он мелкий торговец с улицы Сент-Оноре, я своими глазами видел его там за прилавком. А знаете, ведь «иной раз бывает, что баран мясника зашибает».
– Сэр, – ответил я, – премного вам благодарен за сведения, которые вы мне сообщили. Но драться я все-таки должен, а причины я, как некий ирландец, укажу вам потом; не согласитесь ли вы быть моим секундантом?
– С радостью, – ответил англичанин (француз сказал бы: с болью в душе.)
Мы вышли из кафе все вместе. Мой соотечественник спросил французов, не сходить ли ему к оружейнику за пистолетами.
– За пистолетами? – повторил секундант француза. – Мы согласны драться только на шпагах.
– Нет, нет, – возразил мой новоявленный друг. – On ne prend pas lе lièvre au tabourin. [93] Вызов исходит от вас, поэтому право выбрать оружие принадлежит нам.
К счастью, я слышал этот спор и поспешил сказать своему секунданту:
– На шпагах или на пистолетах – мне безразлично; я сносно владею и тем и другим оружием; только прошу вас – поскорее.
Мы условились драться на шпагах, и нам вскоре доставили их; французы никогда не дают своему гневу остыть, и так как ночь выдалась ясная, звездная – мы не мешкая отправились в Булонский лес [94]. Там мы выбрали местечко, довольно уединенное, но, думается мне, нередко посещавшееся в тех же целях. Я был уверен в себе как никогда, ибо знал, что мало кто может сравниться со мной в искусстве фехтования, и у меня имелось еще одно немаловажное преимущество – хладнокровие, которого не было у героя этого столкновения, принимавшего его совершенно всерьез. Мы скрестили шпаги, и спустя несколько минут мне стало ясно, что жизнь противника – в моих руках.
«C'est bien, [95] – сказал я себе, – хоть раз поступлю великодушно».
Француз сделал отчаянный выпад. Я выбил у него шпагу из рук, подхватил ее на лету и учтиво подал ему со словами:
– Я счастлив, сударь, что могу теперь извиниться перед вами за оскорбление, которое я вам нанес. Согласны ли вы удовлетвориться самыми искренними извинениями с моей стороны? Человек, способный так сурово карать оскорбление, наверно способен и простить его.
Какой француз может устоять против изящной фразы? Мой герой взял шпагу с глубоким поклоном, на глазах у него выступили слезы.
– Сэр, – сказал он, – вы победили дважды.
Мы все покинули место дуэли, изъясняясь друг другу в преданности и добрых чувствах, и, учтиво раскланявшись, сели в свои фиакры.
– Разрешите мне, сударь, – сказал я, очутившись с глазу на глаз с моим секундантом, – разрешите мне сердечно поблагодарить вас за помощь и заверить вас, что я буду счастлив продолжить знакомство, так странно начавшееся. Я проживаю в гостинице *** на улице Риволи; моя фамилия – Пелэм; а ваша, позвольте узнать?
– Торнтон, – ответил мой соотечественник. – Я не премину воспользоваться предложением, которое я считаю за большую честь для себя.
Обмениваясь этими и другими, не менее любезными речами, мы доехали до моей гостиницы, а затем мой спутник, плотно запахнув свой плащ, пешком направился в Сен-Жерменское предместье, где (так он сообщил мне с таинственным видом) ему предстояла некая встреча.
Я сказал мистеру Торнтону, что причины, побудившие меня драться, я открою ему после поединка. Поскольку, помнится, я этого не сделал и поскольку мне отнюдь не хочется, чтобы эти причины остались неизвестными, я сейчас сообщу их читателю. Верно – я дрался на дуэли с лавочником. Ввиду ничтожности его положения в обществе этот мой поступок был совершенно не нужен, а многие, возможно, сочли бы его непростительным. Что до меня, вот как я рассуждал в этом деле: ударив того лавочника, я тем самым поставил себя на одну доску с ним; я сделал это, чтобы оскорбить его, но я был вправе так поступить еще и ради того, чтобы предоставить ему единственное возмещение, которое было в моей власти. Будь оскорбление нанесено им – я мог бы, не без основания, отгородиться от него своей знатностью и по своей воле сделать выбор между презрением и возмездием; но взяв на себя роль нападающего, я лишил себя этой альтернативы: ибо знатность, освобождая меня от обязанности давать удовлетворение за нанесенную мною обиду, вместе с тем обязывала меня не наносить обид. Признаюсь – имей я дело с англичанином, а не с французом, все сложилось бы совсем по-другому, ибо англичанин иначе судил бы о сущности и тяжести оскорбления. Английский лавочник не имеет представления о loi d'armes [96]: удар можно либо вернуть, либо получить за него возмещение деньгами.
Не то во Франции, где огромное большинство людей, принадлежащих к любому классу, хоть несколько возвысившемуся над нищетой du bas peuple [97], не удовлетворилось бы ни ответным ударом, ни судебным преследованием того, кто повинен в столь тяжком, непростительном оскорблении. В любой стране учтивость, лежащая в основе чувства чести, обязывает нас считаться с воззрениями народа в целом. Поэтому в Англии мне пришлось бы заплатить, а во Франции я дрался на дуэли.
Если мне возразят, что француз дворянин не снизошел бы до поединка с французом лавочником, я отвечу, что первый никогда не нанес бы того оскорбления, изгладить которое, по представлениям второго, можно лишь одним способом. Кроме того, даже если бы это возражение было основательным, нельзя забывать, что долг уроженца данной страны и долг иностранца – весьма различны. Пользование гостеприимством чужой страны вдвойне обязывает ничем не оскорблять коренных жителей, а уж если так случилось – вдвойне стараться искупить свою вину. По представлениям этого француза, обиду, которую я ему нанес, можно было искупить лишь одним способом. Кто может порицать меня за то, что я его избрал?
Глава XIV
Пусть царят в тебе ум и веселье.Пусть царят в тебе верность и честь,Не тяни ты с любовью постылой,Если новую вздумал завесть.Однажды утром, когда я верхом направлялся в Булонский лес (излюбленное место свиданий в Париже), чтобы встретиться с мадам д'Анвиль, я увидел всадницу, которой грозила опасность вылететь из седла: ее лошадь испугалась английского тандема или того, кто им правил, и начала бросаться из стороны в сторону, а дама явно все более и более теряла присутствие духа. Сопровождавший ее мужчина едва справлялся со своим собственным конем и, видимо, жаждал помочь ей, но не знал, как это сделать. Вокруг собралась толпа зевак; никто ничего не предпринимал, все только повторяли:
– Боже милостивый! Что-то будет!
Мне всегда претила роль героя драматических сцен, а еще большее отвращение мне внушали «женщины, попавшие в беду». Но как-никак сочувствие к чужой беде иногда пронимает самые черствые сердца, и я осадил лошадь, сперва чтобы поглазеть, а затем чтобы оказать помощь. В ту минуту, когда малейшее промедление могло стать роковым, я соскочил наземь, одной рукой схватил лошадь за поводья, которые всадница уже не в силах была держать, а другой помог ей спешиться. Когда всякая опасность миновала, изящный спутник дамы пришел в себя и ему тоже удалось сойти с лошади, скажу не таясь – узнав, что особа, подвергавшаяся такой опасности, его жена, я перестал удивляться его медлительности. Он осыпал меня изъявлениями благодарности, а она сопровождала их взглядами, намного увеличивавшими их ценность. Коляска супругов дожидалась поблизости. Муж пошел предупредить кучера – я остался наедине с дамой.