Загадочный святой. Просчет финансиста. Сердце и галактика
Приору шел уже семьдесят пятый год. Как и многие его товарищи по несчастью, он долго сопротивлялся проказе, противопоставляя ее сокрушительному натиску простой и размеренный образ жизни, не допускающий никаких излишеств, неукоснительно отправлял требы и строго исполнял врачебные предписания Жана Майара. Возможно, именно поэтому проказа изуродовала только лицо священника, избавив от прочих своих проявлений: язв, гнойников, гангрены… Приор был благодарен за это Господу и судьбе и лишь молил Всевышнего о последней милости: позволить ему умереть с обликом, приличествующим христианину. По местным понятиям, он относился к касте львиноликих и давно уже с этим смирился. Однажды ему даже пришла в голову мысль, что львиный облик не так уж и безобразен. А когда приор подумал вдобавок, что мало кто из священнослужителей сохраняет к таким годам густую волнистую шевелюру, он почти греховно возгордился. А Жан Майар, имея в виду пышную гриву приора, порой называл его в шутку царем зверей.
Врач же, с его приплюснутым носом и чувственными, хоть и слишком большими губами, растянутыми вечной лукавой усмешкой, относился к касте сатироподобных. Сходство с сатиром усиливали его веселый нрав и простодушие. Иногда он с серьезным видом брался доказывать, что образ, придаваемый человеку лепрой, в некоторой мере соотносится с его характером, а в качестве примера приводил брата Роза, человека воистину верного и преданного, которого злая воля Короля Лепры сделала кинокефалом или, выражаясь здешним языком, собакомордым.
В юности Жан Майар очень много странствовал. Еще в годы ученичества он исколесил Францию и Италию, дотошно изучая философию с медициной и, конечно же, не чуждаясь обычных жизненных удовольствий. Он нимало не сожалел о своем блестящем прошлом, поскольку давно вменил себе в правило не бередить душу, не терзать ее воспоминаниями. В день, когда его впервые уязвила лепра — с тех пор прошло десять лет, а тогда ему как раз исполнилось сорок, — он не стал гневить небо тщетными проклятьями, а сразу же начал искать лепрозорий, расположенный в местах с хорошим климатом, и в этом больше походил на вельможу, собравшегося удалиться от дел, чем на жертву ужасного недуга. Природа Больной Горы сразу пришлась ему по душе, и он, долго не мешкая, перебрался сюда, к немалому удовольствию приора, который обрел в нем не только прекрасного врача, но и доброго друга. Он явился в лепрозорий сам, не дожидаясь, когда его принудят к этому другие. Девизом себе он взял слова: проказа убивает медленно, — и со временем развил этот утешительный тезис в своего рода философскую систему.
Тем вечером приор Томас д’Орфей был весьма мрачен, что, впрочем, частенько с ним бывало. Попеняв на плачевное состояние монастыря, разрушавшегося из-за недостатка средств на ремонт, он принялся клясть свой жестокосердный век, в котором христианская добродетель пришла к совершенному упадку.
— Нет больше милосердия в нашем королевстве, — сокрушался он. — И никто уже не печется о несчастных. Никому нет дела до прокаженных, хотя оно и понятно — ведь мы способны вызвать лишь отвращение. А ведь лет сто назад никто не посмел бы обходиться с нами, как владетельный сеньор со своими смердами! Как это ни странно, но людей набожных, способных сострадать несчастным, в те времена было куда больше. Правда, пример для подражания исходил тогда свыше… я это доподлинно знаю. Луи Девятый, святейший из наших королей, умер вскоре после того, как я появился на свет, но еще тогда, в младенческом возрасте, мне довелось слышать рассказ о том, как в аббатстве Руамон[5] выходил он некоего прокаженного с весьма и весьма отталкивающей внешностью. Прибыв в это местечко, добрый король начал с того, что принял на себя все хлопоты по уходу за беднягой. Он целовал его руки и лицо, прислуживал ему во время еды, причем неизменно выбирал для него лучшие куски, которые собственноручно же и подносил к его обезображенным болезнью губам. Он даже ноги ему омывал. Не было такой услуги, в которой он отказал бы своему подопечному лишь оттого, что она была ему неприятна.
— Потому и заслужил наш добрый король вечную память! — вставил врач.
Приор же пожал плечами и продолжал:
— Как бы то ни было, но этот урок милосердия тут же принес свои плоды: люди сделались добрее к больным и убогим, и пример монарха всякий день порождал новую добродетельную душу, готовую без опаски приблизиться к прокаженному.
— Что ж, это и понятно, — согласился с приором Жан Майар, и лицо его при этом исказилось одной из гримас, свойственных сатироподобным. Так получалось всякий раз, когда он смыкал свои огромные губы.
— Могу еще добавить, что королевство в те времена прямо-таки кишело святыми, словно море рыбой. И не было такого рыцаря, аббата или благочестивого горожанина, который не стремился бы отыскать прокаженного, лучше в последней стадии болезни, чтобы сходу одарить его поцелуем и тем самым не только спасти свою душу, но и обратить на себя внимание добродетельного монарха. Никогда еще ноги бродяг и оборванцев не были так часто мыты, как в ту эпоху, мой приор. Никогда еще отверженные не бывали так ласкаемы и улещаемы. Вот тут-то и напрашивается вопрос: по достоинству ли оценили эти благодеяния и те, и другие? И вот что еще любопытно: не слишком ли возгордились эти благодетели, что, по сути дела, погнали в царство небесное столько невинных душ?
— Вы все шутите, господин философ, — сказал приор, — а меня нынешнее жестокосердие и равнодушие к ближним просто убивают. Страдает ведь все население лепрозория: больные не ощущают ни внимания, ни сочувствия, которые исходили бы из большого мира, что простирается вокруг нашей Больной Горы. А нынешнего нашего короля Филиппа, увы, прокаженные интересуют менее всего. Его занимают только войны…
— Которые он ведет, кстати сказать, из рук вон плохо! — горячо перебил приора врач, который тоже принимал это близко к сердцу. — А что до нашей знати, так она и вовсе не умеет воевать и занята одними кутежами. Да разве способны бурдюки, налитые вином и окованные железом, одолеть англичанина, даже когда их двое против одного?.. Но вернемся, мой приор, к нашим подопечным: ведь такая вот их изоляция, похоже, вполне устраивает наших властителей.
— Это худо, — вздохнул приор. — Прокаженные прошли через многие и многие страдания. А ведь себялюбие и злоба — болезни куда более заразные, чем лепра. Оттого-то сердца наших больных и зачерствели, оттого-то нравы их сделались во всем подобны жестоким нравам жителей равнины. Ни один больной не питает ни малейшей жалости к собрату по несчастью: прокаженный хромец презирает слепого прокаженного, безносый прокаженный ненавидит и бежит прокаженного, покрытого коростой, и так далее…
— А при появлении прокаженного негра в ужасе разбегаются все. Да, вы совершенно правы. Потому-то наше уединенное житие — я не раз говорил вам об этом — и нуждается в общественной градации, то есть в упорядочении взаимоотношений между больными.
— Вовек мне не понять этих ваших хитростей-премудростей! — взвился приор. — Я всего лишь бедный пастырь. И полагаю, что все эти ваши сословия, градации или упорядочения просто омерзительны, как их ни назови… И еще мне кажется, что есть вещи куда посерьезнее, и нам стоило бы о них задуматься…
Он вдруг умолк и поднес ко рту свою кружку.
Жана Майара всегда забавляло, как пьет приор. Вот и теперь его вздутая и оттопыренная нижняя губа сперва отвисла, как у некоего животного, а потом неловко прилепилась к краю кружки, обхватила ее почти целиком, так, что языку оставалось только лакать вино. Украдкой наблюдая за ним, врач подумал, что друг его с каждым днем все более походит на льва, но сейчас — на грустного льва, и это отнюдь не украшало приора.
— Да, есть вещи посерьезнее, о которых нам стоило бы задуматься, — повторил приор, поставив кружку. — Мне страшно признаваться в этом даже себе самому, однако вынужден с прискорбием отметить, что и меня не обошла зараза безразличия к ближнему. Мне все труднее и труднее являть милосердие к братьям моим, прокаженным. Я уже говорил вам, мэтр Жан, что всем нам нужен чистый воздух. Потому как иногда, особенно по вечерам, гора наша окутана, словно саваном, зловонным запахом лепры, и смрад этот вызывает упадок духа даже у самых стойких и добропорядочных христиан.