Мы строим дом
-- Правильно. Я тоже так думаю. Тимоха, любимый брат моей жены! Где ты там? Тащите с Николой бруски, размечать будем. -- Он достает рулетку и подмигивает Феликсу: -- Люблю нашего профессора за размах! Эх, попаримся!..
Вечером мы пьем в избушке чай, сушим замерзшую одежду и говорим о нашем строительстве. На улице темно, ветер хлыщет снегом по стенам, а у нас потрескивает закопченная печка, и шипит на плите чайник. И мы замечаем, что уже не так сквозит по полу, как раньше, -- сруб, который мы с Николой сегодня конопатили, защищает домик от ветра.
Феликс закуриваети говорит, что неплохо бы прибрать асбоцементную трубу, которую он заприметил утром на станции. Валяется там без дела, а нам бы пригодилась. Культурная такая труба метра на три. Никто и не заметит, если взять потихонечку. Строители, наверное, забыли.
Феликс ни к кому не обращается, но поглядывает на Удилова, который мерно шевелит челюстями, дожевывая бутерброд. Никола настораживается. Он осторожно сглатывает, вытягивает шею и замирает, прислушиваясь.
-- Пустяковое дело, -- небрежно говорит Молодцов. -- Тимоха с Николой справятся. Женам звонить пойдут и на обратном пути прихватят. Метра три, говоришь?
-- Да, метра три, -- Феликс делает губы бантиком, чтобы сдержать смех, и встает из-за стола: -- На санках мигом припрут...
Никола медленно слизывает масло с пальца. Он уже втянул голову в плечи и, кажется, даже прижал уши.
Я говорю, что как бывший вожак октябрятской звездочки не могу воровать трубу. И вообще такой поступок не вяжется с моим представлением о прекрасном.
-- Зачем воровать! -- осуждающе говорит Феликс. -- Не надо воровать. Соприте потихоньку и порядок.
-- Конечно, -- кашляет в кулак Молодцов и выходит на кухню. -- Вас с Николой учить не надо. Раз -- и готово!
-- Да не, ребята...-- Никола начинает подниматься из-за стола и кладет руку на поясницу. -- Я сегодня не пойду звонить, что-то спину прихватило, -он морщится. -- Вот здесь. Наверное, когда вы пошли в дом покурить, а я остался. Такой ветер был сильный. Ой, черт! -- Он замирает. -- Нет, я завтра позвоню...
Когда мне было лет шестнадцать, я повадился ходить на разгрузку вагонов, чтобы сшить вошедшие в моду брюки клеш, и однажды принес оттуда под мышками два большущих арбуза. Феликс, который случайно оказался у нас дома, закатил мне в коридоре такую оплеуху, что я едва не перекувырнулся. "Убью!" -- пообещал Феликс и посмотрел на меня долгим взглядом. В этом взгляде я прочел очень многое.
Я умыл лицо, сложил в ведро осколки арбузов и сказал, что всем, кто работал на вагоне, давали по два арбуза. Сам кладовщик давал...
-- Дают, а ты не бери, -- сквозь зубы проговорил Феликс и зло отвернулся. -- Идиот!
Тогда я в первый раз получил от брата по физиономии. Теперь могу сказать -- и в последний.
Через несколько дней Феликс вновь появился у нас и повел меня покупать пальто. Мы долго ездили с ним по магазинам и выбрали наконец демисезонное, шерстяное, с вязаным воротником-шалью. Я хмуро отказывался от него, пугаясь цены, но Феликс цыкнул на меня и заставил надеть. Такое пальто во всей школе носил только Славка Костин, сын генерала. До этого я ходил в пальто, сшитом еще матерью из отцовской железнодорожной шинели. Мать, чтобы я не стеснялся, пристрочила к его подкладке фабричную этикетку.
"Носи, только не прожги карманов окурками, -- небрежно сказал тогда Феликс. -- Куришь ведь уже?.." И пошел чуть впереди, рассуждая, как полезно быть умным и получать деньги за свои изобретения. Тогда что хочешь, то и купишь: катер, машину, пальто... А для этого надо не тискаться с девочками на горке в Овсяниковском садике, а учиться.
Позднее я узнал, что деньги на мое пальто Феликс занял под свою первую книгу.
С тех пор прошло много лет, и я переносил кучу разной одежды: пальто, курток, плащей... Но то -- темно-синее, с вязаным воротником и с магазинным запахом пальтопомню до сих пор.
В очень тяжелом для нашей семьи сорок девятом году Феликс угодил в тюрьму. Ему тогда исполнилось семнадцать лет, и он за десять плиток шоколада и сто рублей согласился постоять на шухере, пока два мужика в макинтошах тряхнут ларек на углу 2-ой Советской и Мытнинской.
За участие в шайке Феликс получил треть от максимально возможного по тем временам: восемь лет.
Казалось, худшего уже быть не может.
В сорок третьем погиб на фронте первенец матери Лев, немного не дожив до девятнадцатилетия.
В сорок шестом умер Саша, родившийся в блокадном Ленинграде.
Сорок девятый: Феликс в лагере под Иркутском.
Но наступил пятидесятый год: на геодезической практике при уничтожении капсюлей-детонаторов погибает Бронислав, курсант инженерно-морского училища.
На руках у матери четверо детей, младшему из которых -- мне, нет и года. Отец лежит с острым сердечным заболеванием в больнице.
И мать написала Сталину.
Я не знаю, что она написала. О том ли, что она мать-героиня и потеряла старшего сына на фронте, что ей пришлось вынести блокаду с ребенком на руках, сдавать кровь и бегать тушить зажигалки, обложив дочку холодными подушками, и уже в конце сорок третьего назло Гитлеру родить еще одного Ленинградца; а Феликс в то время дичал без родительского глаза в эвакуации... Не знаю, что писала мать.
В детстве мне приходилось видеть среди треугольных писем хранящихся в шкатулке, лист плотной бумаги с несколькими лаконичными строками и, кажется, красным факсимиле: "И. Сталин (Джугашвили)".
Указ о помиловании Феликса вышел через полтора года.
Вернувшись в Ленинград, Феликс недолго поработал токарем на паровозоремонтном заводе, и его призвали в армию. Там ему повезло -- он год проучился в военной авиационной школе под Киевом, получил диплом старшего радиомеханика и, перелетев на транспортном "дугласе" всю страну, стал служить на Сахалине. С острова он слал матери деньги и подарки к праздникам, а однажды прислал отрез легкого темно-синего драпа на пальто. К драпу прилагалась вырезка из армейской газеты с фотографией Феликса и товарный чек со штампом военторга.
Я вырос среди фотографий старших братьев, которых знал только по рассказам матери. И эти фотографии в застекленных рамках -- привычно чистые, аккуратные -- доводили меня до слез, когда мать подводила меня, провинившегося, к ним и качала головой:
-- Не думали Лев с Броней, что их младший брат будет так плохо вести себя на уроках... Постой здесь и подумай хорошенько.
Мать выходила из комнаты, я пригибал голову, не решаясь смотреть в лицо замечательным братьям, представлял себе подвиги, которые они совершили, чтобы я мог учиться в советской школе и ходить с друзьями на демонстрации, и с моего носа начинали капать слезы -- теплые и щекочущие. Я всхлипывал, стыдясь еще больше, и пытался вытирать их. Мать входила, когда я уже давал себе зарок отныне вести себя только на отлично и ясными от принятого решения глазами смотрел на фотографии братьев.
После смерти матери фотографии еще какое-то время висели на стене и стояли на трюмо, но потом разошлись по рукам, и я смог их собрать очень не скоро...
Старший брат -- Лев.
В семейной шкатулке хранятся шесть его писем военных лет.
Четыре письма он написал матери из Тамбова, куда был отправлен в июне сорок первого на каникулы к тете Вере -- сестре матери, и два -- с фронта.
Лев -- сын матери от первого брака. Хотя какое это имеет значение... Он -- мой старший брат.
"16. Х. 41г. Здравствуй, дорогая мама!
Наконец я выбрал время написать тебе. Сейчас я работаю с 7ч. утра до 7ч. вечера или наоборот. Работаем без выходных, поэтому, как приду, поем, так спать.
Мама! Не падай духом и старайся как-нибудь выбраться на любую пригородную станцию Северной ж. д., а там постепенно дальше, если путь не отрезан. Неужели дядя Коля не может все устроить, ведь он железнодорожник? Мы живем довольно спокойно, но очень хотели бы быть с тобой. Иду вечером на работу и думаю, что приду утром и увижу тебя с Надюшкой. Какая хоть она, похожа ли на тебя? Ведь ей уже третий месяц. Мама, неужели нельзя выехать на машине? Как там Джуль?