Мы строим дом
-- Ну вы даете! -- смачно сказал лейтенант. -- У меня батя двадцатого года рождения. Детей надо делать в молодости...
Я промолчал.
-- Мать?
-- Умерла, -- негромко сказал я. -- Два года назад, в шестьдесят четвертом.
Лейтенант неодобрительно покрутил головой. Потом он долго скрипел пером, внося в карточку годы рождения и места работы двух братьев и двух сестер, и нетерпеливо поглядывал на меня.
-- Все? -- поставив точку, с тревогой спросил он. -- Больше никого нет?
-- Никого.
-- Ну вы даете!..
Санкт-Петербург так и остался в моей воинской анкете. Из песни слов не выкинешь.
Отец помнил Октябрьскую революцию так же, как я помню полет Гагарина. Хорошо помнил. Ему только что исполнилось тринадцать лет.
Когда полетел Гагарин, мне было двенадцать. Я видел по телевизору, как он спускается по трапу самолета и идет по ковровой дорожке.
Отец родился за несколько недель до Кровавого воскресенья. Я -- в середине века. Между нашими днями рождения легли две мировых войны и три революции.
Когда акушерка на Обводном канале хлопнула меня по синей попке и я, впервые хлебнув воздуха, закричал тоненьким голоском "у-а! у-а!", отцу было уже сорок пять. Я был его седьмым ребенком и восьмым у матери.
До меня так же пищали, глотнув ленинградского воздуха, пять моих братьев и две сестры. Они пищали в разные периоды нашего государства: "после революции", "до войны" и "во время войны". Я пискнул "после войны". По нашей семье можно изучать историю; у нас длинная семья.
Мы строим дом.
Мы приезжаем в субботу утром, затапливаем печку и быстро натягиваем дачные обноски. Феликс, в рваном сомбреро и ватнике, выводит нас на улицу и для порядка пересчитывает. Краснеют клены вдоль покосившегося забора, вянет трава, прибитая ночными заморозками, и мелкий дождик моросит по крыше.
Предполагается, что новый дом встанет на месте старого. Но старый решено пока не трогать, а лишь охватить фундаментной траншеей по периметру, а когда вырастут стены нового, -- разобрать. Так вернее.
Пока мы сломали только верандочку, в которую уперлась траншея. Веранда долго раскачивалась, скрипела и наконец рухнула, выдохнув в морозный воздух облако пыли. "Ну все, -- сказал Феликс, -- назад пути нет". И, присев в сторонке, долго курил, прищурив глаза.
Мы разбираем доски и отрываем от порушенных стен листы толстого картона. На обратной стороне листов -- круто бегущие графики 1953 года; отрывая, я рассматриваю их.
Удилов с остервенением лупит обухом топора по доске. "Ах ты, зараза! -тяжело дышит он. -- Такое старье, а сопротивляется. Гнилуха..."
Мне не нравится, как он неуважительно отзывается о веранде. Но я молчу.
-- Расколешь! -- предостерегает его Молодцов.
-- И хрен с ней! -- разгибается Удилов и смотрит на Саню. -- Все равно на дрова.
-- Никола! -- выбрасывает папиросу Феликс и поднимается. -- Хорошие надо складывать отдельно. Не халтурь!..
Я отрываю очередной лист картона, и из-под него что-то падает на землю.
Деньги! Две огромные, еще хрустящие бумажки по пятьдесят рублей. Ого!..
Мы расправляем их и рассматриваем. Да, были денежки. Удилов начинает вспоминать, что можно было купить на одну такую деньгу.
-- Батина заначка, -- усмехается Феликс. -- С гонорара припрятал и забыл. У него такое бывало: гонорар получит, накупит нам подарков, матери деньги отдаст, заначку спрячет, а утром ходит по дому -- во все углы заглядывает. Не помнит, куда сунул. "Феликс, я тебе вчера деньги не давал? А Верке? Поди выясни потихоньку. Только Надьку не спрашивай, та сразу продаст". А мать Надьку и подсылала за батей следить. Одно словомилиционер. Ее и во дворе так звали.
-- Майор Пронин ей в пометки не годится, -- соглашается Молодцов.
Даже сейчас, когда мы без дураков строим дом, вкалываем, Надежда все равно шастает сюда с проверками. Четверо бесконтрольных мужчин на даче внушают ей подозрения. То какие-то тапочки ей забрать надо, то приготовить нам яичницу, то библиотечную книгу забыла... А потом обзванивает наших жен и докладывает.
-- Да, Саня, жизнь у тебя не сладкая, -- сочувствуем мы Молодцову.
-- Что ты! -- соглашается младший зять. -- Двенадцать лет, как под колпаком у Мюллера!
Саня взваливает на плечо бревно и добродушно сокрушается, что его -орла и тамбовского волка -- так быстро окрутила какая-то ленинградская пигалица. "Я тогда и глазом моргнуть не успел", -- Саня разворачивается -мы с Феликсом едва успеваем пригнуться.
-- Идиот! -- ворчит Феликс, выпрямляясь. -- Чуть родню не зашиб. Бугай тамбовский...
С Тамбовом у нас, можно сказать, кровная связь. И Молодцов не обижается на бугая. Тем более ни на бугая, ни на волка он ни с какой стороны не похож. Просто крепкий парень.
-- Нечего стоять, разинув рты. -- Молодцов только сейчас догадывается, в чем дело. -- Никакого понятия о технике безопасности...
В Тамбове родилась наша мать. Отец приехал в Тамбов, женился на ней и увез в Ленинград. Через много лет история некоторым образом повторилась. Родилась Надька, она выросла, приехала в Тамбов, чтобы ухаживать за заболевшей тетей, и пошла в аптеку. Там ее увидел Молодцов -- он покупал бодягу после первенства города по боксу. "Ничего себе, -- подумал Молодцов, -- какая симпатичная". И выследил, где она живет. Они поженились и приехали в Ленинград.
Отец попал в Тамбов в смутном восемнадцатом году, когда немцы в островерхих касках шли на Петроград, а Красная Армия только создавалась. Он попал туда вместе с парголовским детским домом, в котором его мать служила воспитательницей. Их эвакуировали.
Отец подрос, стал работать репортером "Тамбовской правды" и безрезультатно ухаживать за дочкой заведующего губернской химической лабораторией -- Шурочкой Бузни.
Отец ходил в обмотках, галифе и трофейном френче, из кармана которого торчали остро заточенный карандаш и блокнотик.
Профессор Бузни был почетным гражданином города Тамбова. В конце века он окончил Киевский университет со степенью кандидата естественных наук, был замешан в революционных волнениях, но образумилсяи тихо осел в провинциальном Тамбове.В его саду росли диковинные растения, подаренные Иваном Мичуриным.
Профессор был широк в кости, лобаст, носил густую черную бороду и разъезжал по провинциальному Тамбову на велосипеде с огромным рулем и широкими шинами. Да! Еще он носил пенсне и шляпу.
В двадцать первом году буржуйский вид профессора насторожил молодого чекиста, прибывшего из Москвы для борьбы с остатками антоновских банд, и он сгреб владельца иностранного велосипеда в кутузку, надеясь немедленно выяснить, в пользу какого государства тот шпионствует. Это предполагалось сделать по марке велосипеда.
Мой будущий отец, который в тот день подбирал в Чека материал для газеты, был привлечен в качестве эксперта. Его попросили прочесть иностранную надпись на эмблеме велосипеда. И он, узнав и велосипед, и его владельца, прояснил обстановку. Профессор лишь угрюмо молчал и метал огненные взгляды из-под широких полей шляпы.
В тот же день молодой репортер был приглашен к профессору на чаепитие и представлен как спаситель. Все домочадцы воспели хвалу юному, но отважному газетчику, спасшему главу семейства от нелепого обвинения. Все, кроме младшей Шурочки, которая сдержанно пожала руку своему тайному воздыхателю и в продолжение всего вечера делала вид, что они не знакомы.
Угощая молодого газетчика чаем, профессор Бузни, конечно же не подозревал, что сидит за столом со своим будущим зятем. Все три его красавицы дочери уже были посватаны за достойных людей, и только тревожная обстановка того лета мешала сыграть свадьбы. Шурочка была посватана за умницу-студента и со дня на день ожидала его приезда из Москвы на каникулы. Не мог профессор подозревать и того, что Шурочка, выйдя замуж за того студента, вскоре разведется и с годовалым сыном Львом на руках уедет с этим репортером в северную столицу, и у них родится еще семеро детей, младший из которых через полсотни лет подарит самовар, за которым они теперь пьют чай, своему венгерскому другу.