Золотой Лингам
Алексей не заметил, сколько времени он просидел, зачарованно разглядывая загадочный пейзаж, но уже забрезжил рассвет, когда он наконец очнулся и без сил опустился на топчан. Перед этим он прикрыл картину какой-то рогожей и засунул под стол, чувствуя, что иначе ему вряд ли придется нормально заснуть, ибо его постоянно тянуло продолжить вглядываться в таинственное творение старого мастера.
Глава 7
О ПАНКРАТИИ ДЕМЬЯНЫЧЕ И ЗЛОКОЗНЕННОМ ВОРЖЕЦЕ
Неделя прошла без каких-либо особо запомнившихся Рузанову событий, если не считать того, что Татьяна теперь почти не глядела в его сторону и, напротив, подчеркнуто ласкова была со Скорняковым. Ночевали они оба постоянно на терраске, предоставляя Алексею одному в полное распоряжение душную, по их мнению, комнату.
Рузанов, как мог, старался не обращать на это внимания и даже не думать об этом, постоянно занимая и отвлекая себя различными пустяковыми заботами и делами: окашивал двор, рубил дрова, поправлял забор или, на худой конец, просто уходил в лес.
Однако внутри него нет-нет да и замирало что-то сладко и тревожно при воспоминании о ее крепком и гибком теле, чудесном речном запахе ее волос и тихом звуке ее смеха… И главное, даже не это больше всего волновало Рузанова, но то неясное и щемящее сердце чувство таинственной близости или даже привязанности, которое возникло лишь спустя некоторое время после того, что поначалу он воспринял лишь как приятное и забавное приключение. Что еще хуже – он, до сей поры, как ему казалось, совершенно не подверженный, даже в мелочах, какой-либо завистливости, заметил, что стал завидовать Скорнякову. Это его беспокоило. Всерьез увлекаться он совершенно не желал и даже боялся, ибо хорошо знал по опыту, что ничего, кроме потерянных покоя и внутреннего равновесия, ожидать от продолжения его с Татьяной отношений не стоит. Лет пять назад подобное уже чуть не стоило ему душевного здоровья. Но такое понимание все же нисколько не мешало Алексею жестоко, порой до неприятной ему самому ненависти, ревновать ее к Скорнякову. И если раньше Димка, при всех его недостатках (да и замечал ли Алексей их раньше?), нимало не вызывал у него какой-либо сугубой неприязни и даже был ему во многом симпатичен, то теперь Рузанов никак не мог взять в толк, что она могла найти в этом жлобоватом и крайне самодовольном индивиде. Конечно, это вовсе не значило, что в душе Рузанова бушевали какие-то африканские страсти. Отнюдь. К африканской страсти наш герой вообще способным себя не считал. Все эти противоречивые чувства были как бы под спудом, скорее тлели, чем пылали, более беспокоили, нежели заставляли страдать…
К счастью, проходило время, а вместе с ним уходили или несколько притуплялись, как тогда казалось Алексею, тревожившие его смутные чувства. Тем паче что последние, на редкость погожие летние дни совершенно не оставляли места для меланхолии.
Раза два друзья (уже все вместе) ходили по грибы в расположенную к западу от деревни светлую рощу с серебристо-янтарными корабельными соснами и редкими, почерневшими от старости, кондовыми морщинистыми дубами. Однажды Рузанов с Димкой вдвоем выбрались на рыбалку и наловили к завтраку жирной красноглазой плотвы и проворных ельцов; регулярно жарили шашлыки и, манкируя постом, предавались чревоугодию, вкупе с умеренными возлияниями; каждодневно плескались в мелководной, но прозрачной и прохладной, как горный ручей, Сабле. Одним словом, весьма активно занимались фактическим принятием наследства.
По вечерам же Алексей все больше времени проводил перед удивительной картиной, подолгу сидел рядом ней в задумчивости и неизменно находил все новые и новые ускользнувшие от него ранее подробности и детали пейзажа. Картина буквально завораживала его, он часами не мог оторваться от нее и даже порой впадал в некое подобие транса, ибо несколько раз, очнувшись утром, с удивлением обнаруживал себя не в постели, а сидящим на полу в позе лотоса все перед тем же творением неведомого А. Прохорова.
Впрочем, такое странное воздействие на него старинного пейзажа Рузанова не слишком беспокоило, ведь после этого он не чувствовал не только какой-либо усталости или душевной опустошенности, неизменно наваливавшихся на него прежде после пары бессонных ночей, но, напротив, ощущения безмятежного покоя и приятного умиротворения еще долго не оставляли его в течение дня. Так что, в конце концов, Алексей уверился, что картина оказывает на его психику сугубо положительное влияние.
Кроме того, по вечерам к ним на огонек попить чайку нередко заходила бабка Люда. Посещения эти были всем тем более приятны, что старуха знала превеликое множество разных баек, быличек и местных преданий, касающихся почему-то преимущественно различных родов нечистой силы, и охотно их вспоминала. Некоторые, наиболее характерные из них, Рузанов даже записал.
Однажды в какой-то из таких вечеров зашел разговор о покойниках, точнее – о различных связанных с ними суевериях. Скорняков со своим неизменным, все более раздражающим Алексея апломбом стал утверждать, что легенды о всяких там упырях и вампирах бытовали больше на Западе, для срединной же России они не характерны и даже вовсе здесь не встречаются. Алексей, не будучи большим знатоком народного фольклора, тем не менее, из чувства одного лишь противоречия немедленно стал апеллировать к Людмиле Тихоновне, за что и был вознагражден следующим рассказом. Рузанов постарался его записать со всеми свойственными старухе словесными оборотами и выражениями:
«Так что же, ведь в старые времена и у нас разное случалось.
Вот послушай-ка, что мне покойный свекор, Панкратий Демьяныч, рассказывал.
Он, как и деды его, крестьянствовал – на земле, значит, был. Но и на отхожие промыслы часто по окончании страды хаживал, к плотницкому ремеслу способности имел.
В тринадцатом годе возвращался он раз с приработков из Троицы. Дело было по осени, в октябре, – время, то есть, самое смурное и дождливое. Вот дошел он до одной деревни и в первом же дворе, что на отшибе стоял, попросился на ночлег. Мужик, который в избе той жил, показался свекру моему больно уж чернявым и страхолюдным, однако принял его радушно, ужином накормил, чаем напоил. Тут Панкратий и спрашивает, нельзя ли ему, дескать, одежу свою где просушить. Хозяин ему в ответ: “У меня баня с утра топлена, должно не простыла еще”.
Ладно. Пришли в баню. Баня – белая, видно, что мужик не из бедных, по тем временам многие еще и по черному топили. Панкратий скинул верхнее, постлал на каменку и говорит: “А что ж, хозяин, я, пожалуй, здесь и ночую, тут у тебя тепло и больно хорошо”. Тот: “Дак что ж, ночуй на здоровье, коли нравится”. Мужик ушел, а Панкратий лег на полок и немного погодя заснул.
Ладно, спит, стало быть. Вдруг посередь ночи точно торкнуло его что-то в бок. Поднялся, слышит: шебуршит будто кто за печкой. Запалил лучину, смотрит кругом: никого не видать. Глянул и за каменку – и там пусто. Что за притча! Посмотрел в кожух, да так и обомлел: мертвяк там, за ноги подвешенный, коптится! Ну, будто окорок какой. Ажно усох уж и почернел весь от жару и дыму.
Тут, слышь, свекра-то ужас такой пронял, что он, как был в исподнем, на двор выбежал, да и дернул по улице. Как опамятовал маленько, видит, в крайнем дому оконце светится, он – туда. Забежал в сени, дрожит весь. Хозяин вышел, спрашивает, что, дескать, стряслось, а Панкратий и слова со страху вымолвить не может, токмо трясется. Ну, хозяин-то смекнул, что дело серьезное, вынес ему водки и опять пытает: с чего-де, ты, мил-человек, по ночам в таком виде бегаешь, да честных людей пугаешь? Тогда токмо Панкратий рассказал, как ночевал он в бане у богатого мужика с другого краю деревни, как увидал в кожухе мертвяка, кверху ногами подвешенного. Непременно, говорит, это он нашего брата прохожего режет, да и коптит после в бане-то.
Мужик на это отвечает, что он, дескать, двор, о котором речь идет, знает и хозяина того, что прежде знахарем слыл, звали так-то и так-то, да токмо он с год уж как помер, в бане угорел, а изба, почитай, с прошлого лета пустая стоит. Не иначе, говорит, поблазнилось тебе, мил-человек. Однако согласился вместе с Панкратием туда сходить и все на месте проверить.