Кавалер Сен-Жюст
Да, час близок. Тальен кого-то высматривает и подает знак.
Поднимается тот, кому был подан знак. Это никому не известный депутат, но имя его благодаря роли, взятой на себя в этот день, как и имя Герострата, останется в истории. Его имя Луше.
— Я предлагаю, — говорит он, — издать декрет об аресте Робеспьера.
В зале мертвая тишина. Она длится почти минуту. Потом раздаются аплодисменты, постепенно нарастающие и охватывающие зал.
Луше поддерживает столь же безвестный Лозо:
— Установлено, что Робеспьер был деспотом. В силу этого я требую обвинительного декрета!
Аргумент никому не кажется недостаточным или смешным. Отовсюду слышны крики: «Голосовать! Немедленно голосовать!»
Но прежде чем голосование состоится, вскакивает Огюстен.
— Я разделяю добродетели моего брата, — говорит он. — Пусть обвинительный декрет будет издан и против меня.
Он сам лезет в петлю! Максимильен не может этого допустить. Как подстреленная птица, он вновь начинает трепыхаться. Он испускает душераздирающие крики; он поносит Собрание, председателя, врагов: он не хочет, чтобы младший брат умирал из-за него, ему должны дать слово для защиты Огюстена!..
— Нет, нет, нет, — скандирует зал, — Робеспьер-младший прав, пусть отвечает вместе с братом-злодеем!..
Бийо-Варенн боится, как бы не забыли о Кутоне:
— Ты хотел взойти на престол по трупам представителей народа!
— Это я-то хотел взойти на трон, — с улыбкой отвечает паралитик, показывая на свои ноги.
Но Сен-Жюст все еще не назван. Его спасение все еще в его руках. Выступи он сейчас, примкни к общему хору, отрекись — и он будет спасен!..
Идут томительные минуты. Конвент ждет. Говори же, говори, время еще не ушло!..
Но он все тот же, с той же презрительной улыбкой, словно отвергающий их, словно издевающийся над ними.
И вот наконец его время истекает.
Поднимается Фрерон, ближайший помощник Тальена:
— Граждане коллеги, сегодня родина и свобода выйдут из руин, на которые их обрекли злодеи. Здесь хотели образовать триумвират, напоминающий о кровавых проскрипциях Суллы. Люди, стремившиеся к этому, — Робеспьер, Кутон и Сен-Жюст. Я требую голосования обвинительного декрета против них.
Вот теперь все: путь к отступлению отрезан.
Впрочем, голосованию опять мешают: юный депутат Леба рвется к опальным. Его пытаются удержать, но, оставляя клочья одежды в руках соседей, он бросается вперед с криком:
— Я не желаю разделять с вами позор этого декрета! Я требую своего ареста!
Бедный Филипп… Благородный друг, верный и наивный… Ты ведь мог уклониться, как уклонился Давид, не пришедший в Конвент сегодня. Мог, но не пожелал… Бедная Элиза…
Открытым голосованием депутаты принимают декрет об аресте Максимильена и Огюстена Робеспьеров, Кутона, Сен-Жюста и Леба. Снова грохочут рукоплескания.
— Граждане, — заключает Тюрио, — поздравляю вас, вы спасли родину. Это было святое восстание против тирании, — вы совершили его. Будьте уверены: это займет подобающее место на страницах истории!
— Да здравствует республика! — отвечает зал.
— Республика, — шепчет чуть слышно Робеспьер, — ее нет больше, она погибла… Наступает царство разбойников…
За эти пять часов он снова прожил жизнь.
А потом кошмар и раздвоенность исчезли. Появился автоматизм обреченности, когда все делаешь механически, подчиняясь чьей-то непреодолимой воле, заранее зная конец, приближаясь к нему с неотвратимой ясностью, и вместе с тем все еще продолжаешь существовать, когда мера времени теряет четкость, часы превращаются в секунды, а секунды в вечность.
И самое главное, чувствуя непреодолимую волю и безропотно подчиняясь ей, Сен-Жюст прекрасно понимал, что это отнюдь не воля сегодняшних победителей, всех этих колло, бийо и бареров, и даже не их временных хозяев — сиейсов, тальенов и фуше, что победа и тех и других эфемерна, мнима; он не сомневался, что все они в свою очередь точно пылинки будут увлечены и сметены ураганом истории и от них останется еще меньше, много меньше, чем от него; он был глубоко уверен в том, что правда жизни и правда будущего на его стороне гораздо больше, чем на их, что человечество в конечном итоге пойдет не путем Фуше и Тальена, а путем Робеспьера и Сен-Жюста, что другие люди когда-то сделают то, чего не сумел, несмотря на всю свою энергию, свой энтузиазм и убежденность, сделать он, что они, эти люди будущего, не совершат той ошибки, которую ныне совершили робеспьеристы…
Ошибка… Но в чем же она, эта ошибка?..
Нет, не маленькие промахи и стечения обстоятельств, не частные огрехи, вроде его самонадеянности накануне праздника верховного существа, неудачной речи Робеспьера или чрезмерной веры их обоих в магическую силу слова, а фундаментальная, основная ошибка, от которой погибло все…
Последние часы Сен-Жюст непрерывно думал об этом, стремясь во что бы то ни стало решить для себя навязчивый вопрос, мучивший его много больше, чем сама катастрофа и предчувствие близкой смерти. Это решение представлялось ему необыкновенно важным, поскольку оно определяло значимость его бытия, целесообразность бесчисленных жертв и неимоверных усилий, принесенных им и его друзьями на алтарь идеи, цену потоков крови, пролитых во имя ее воплощения.
Он думал об этом днем 9 термидора, после рокового заседания Конвента, отправленный в тюрьму заговорщиками, и вечером, освобожденный из тюрьмы в результате восстания, провозглашенного робеспьеристской ратушей.
Он думал об этом, находясь в повстанческой Коммуне рядом с обоими Робеспьерами, Кутоном и Леба, также освобожденными инсургентами, в течение ночи с 9 на 10 термидора, когда, казалось, чаши весов заколебались и кое у кого (но не у него!) мелькнула мысль о спасении и даже о победе.
Он думал об этом, когда все было кончено, когда отряды заговорщиков во главе с Леонаром Бурдоном вторглись в ратушу, когда Филипп Леба, не желая отдаваться живым, покончил жизнь самоубийством, когда Максимильен Робеспьер с простреленной челюстью упал к его ногам, в то время как Огюстен выбросился из окна, когда раненого Кутона швырнули с лестницы и он покатился, точно куль с мукой, когда жандармы преследовали и ловили инсургентов, как охотники травят дичь.
Он думал об этом и под утро, когда сидел за столом в одной из комнат Комитета общей безопасности, а на столе лежал, чуть вздрагивая, Максимильен, судорожно пытавшийся комком бумаги остановить кровь, сочившуюся из щеки, а вокруг хохотали, издевались, строили рожи, показывали пальцами на «тирана», в то время как в соседней комнате пировали Бийо, Колло, Вадье и вся свора, шумно поздравляя друг друга с победой.
Он думал об этом непрерывно, и его отсутствующий вид приводил в изумление врагов, и, быть может, именно поэтому они не измывались над ним, оставили его в покое и ни разу не нарушили его сосредоточенности и отрешенности.
И как было не изумляться?
Изумлялись не только враги, изумлялись случайные зрители.
Вот идет она, эта странная процессия. Они выходят из полумрака Дворца равенства на яркий свет дня, чудесного солнечного дня 10 термидора, их последнего дня, и сразу окунаются в несметную толпу любопытных.
Путь их лежит в Консьержери, где формально установят личность каждого и потом — ведь они вне закона — без дальнейших проволочек всех отправят на площадь Революции.
Впереди четверо несут в кресле Робеспьера. Грязные бинты стягивают бледное лицо Неподкупного; его голубой редингот, местами лиловый от крови, разодран во всю длину; он без башмаков, чулки сползли до лодыжек; глаза его полузакрыты, веки дергаются.
За ним плывут носилки Кутона. Бедный паралитик без сознания; весь изломанный, с пробитой головой, в платье, превратившемся в окровавленную тряпку, он тяжело дышит и по временам испускает стоны.
Потом появляется Дюма, с распухшим лицом, в своем заметном черном рединготе и рваной накидке, напоминающей сутану.