Побег аристократа. Постоялец
Он был оставлен всеми. Он больше не боролся. Он бежал из дальней дали — не на поезде, поезда не существовало, было одно лишь великое движение бегства, — и вот прибежал к морю. Оно, широкое и синее, самое живое из всего, что живет, душа мира, безмятежно дышало рядом с ним. Ибо несмотря на подушку, реальность которой не имела значения, он в конце побега распростерся у предела водной стихии, упал близ нее, измученный, но уже умиротворенный, растянувшись во весь рост на теплом золотистом песке, и во всей вселенной у него не было ничего, кроме песка и моря. И жажды говорить с ними.
Он говорил, не раскрывая рта, ведь теперь в этом не было надобности. Он рассказывал, как у него все болит, как он безмерно разбит — не вагонной тряской, а долгим житейским странствием.
У него больше не было возраста. Он мог позволить своим губам надуваться по-детски горестно.
— Я все исполнял, всегда, столько, сколько требовала моя совесть, это так трудно, такое громадное усилие…
Здесь он не старался выражаться точнее, как приходилось раньше, когда он пробовал пожаловаться на что-нибудь своей жене.
Когда он был совсем маленьким, разве слуги не шептались между собой, что он-де никогда не сможет ходить нормально, слишком толстый? Ну да, ноги у него еще долго оставались кривыми.
А в школе он мучительно, не отрывая глаз, пялился на буквы, белеющие на черной доске, но учитель окликал его:
— Опять вы спите!
Наверное, так и было, он в конце концов и вправду засыпал против собственной воли?
— Его не заставишь учиться, это бесполезно…
Он вновь увидел себя в коллеже Станислас, когда другие школьники носились вокруг, а он стоял столбом в углу двора. И в классе — за партой, забытого учителями, которые всегда его презирали.
Но экзамен на бакалавра он ценой терпеливой, яростной усидчивости сдал все-таки.
Боже мой, но как он устал! Теперь он осознавал это. И отчего так вышло, что хотя он никому никогда не делал зла, именно на его плечи вечно валился самый тяжелый груз?
Его отец, к примеру, отродясь ничем себя не обременял. Играючи наслаждался жизнью, деньгами, женщинами, жил только ради собственного удовольствия, поутру неизменно вставал бодрячком, и сын видел, как родитель проходит мимо, насвистывая и лучась предвкушением приятностей, которые намеревался испытать, и воспоминанием о тех, что были испытаны накануне.
Таким манером он прокутил приданое жены, но та не сердилась на него за это. Он едва не разорил фирму, унаследованную от отца и деда, и его сыну пришлось год за годом гнуть спину, чтобы заново поставить ее на ноги.
И тем не менее, когда этого человека наконец сразила болезнь, все близкие толпились вокруг него, а преданность его жены не знала предела. Она, загубившая свою жизнь в вечном ожидании непутевого мужа, ни единым упреком ему об этом не напомнила.
Все это было огромно, непомерно, не укладывалось в слова, не поддавалось осмыслению в масштабах моря и солнца. Господин Монд ощущал себя кариатидой, наконец избавленной от своей ноши. Он не жаловался. И не упрекал. Он ни на кого не сердился. Просто теперь, когда все кончено, он в первый раз позволил своей усталости вольно течь по стеклу и почувствовал, как в его теле прибавилось тепла и покоя.
Ему захотелось тихонько шепнуть на ухо соленой стихии: «Почему ты была ко мне такой жестокой?»
А как он стремился делать все по-хорошему! Женился, чтобы иметь домашний очаг, детей, чтобы быть не бесплодной смоковницей, а щедрым плодоносящим деревом. Но однажды утром жена ушла; он остался с младенцем в одной кроватке и маленькой дочерью в другой, не зная, не понимая, что происходит; он бился головой обо все стены. Те, кого он спрашивал, посмеивались над его простодушием, а потом он наконец нашел забытые в ящиках стола мерзкие рисунки, похабные фотографии, нечто такое, чему названия не было, но теперь он понял, каким созданием была эта женщина, что казалась ему такой невинной.
В глубине души он не рассердился на нее за то, что в ней жил этот демон, ему было жаль ее. И он женился снова, чтобы дети не остались одни.
Он с облегчением всем телом вытянулся на песке; маленькие сверкающие волны подкатывались совсем близко, лизали берег, скоро, может быть, какая-нибудь и до него добежит, дотронется, приласкает?
Свое бремя он тащил до тех пор, пока сил хватало. Как все это было уродливо! Его жена, его сын, дочь… И деньги!.. Чьи деньги — его, их? Он больше не знал этого, не желал знать… Зачем? Ведь все кончено, и он этого ждал…
Чьи-то шаги. Они приближались, грубо проникали в сознание, пол злобно вибрировал, дверь отворилась, хлопнула, в наступившей тишине было что-то пугающее. Он чувствовал, что где-то совсем рядом два человека сейчас сверлят друг друга глазами, замерев на пороге трагедии.
— Нет!
Он провел ладонью по лицу, лицо было сухим; потрогал подушку и не нашел у подбородка влажного пятна. Веки, правда, пощипывало, но это от усталости, а может, от поездной угольной пыли, и что все тело ломит — это тоже, наверное, все еще сказывается поездка.
Кто сказал «нет»? Он сел на кровати, выпрямился, пошире раскрыл глаза и обнаружил тоненькую светлую щелку под дверью. Это была дверь, соединяющая его номер с соседним. Ну да, он в Марселе, в гостинице, только название вылетело из головы.
Мужчина, выкрикнувший «Нет!», ходил теперь большими шагами взад-вперед за перегородкой. Потом раздался щелчок — кто-то раскрыл чемодан.
— Жан!
— Я сказал: нет!
— Жан! Я тебя умоляю!.. Послушай… Дай мне хотя бы объяснить…
— Нет!
Они пришли сюда с улицы, из темноты. Движения мужчины были резкими и четкими. По-видимому, сейчас он раскрыл шкаф, вытаскивает вещи, как попало засовывает в чемодан… А женщина наверняка цепляется за него, слышен мягкий толчок, потом стон. Он ее оттолкнул, она упала, бог знает, что там творится.
— Жан, ради всего святого…
Похоже, она совсем выбита из колеи. Для нее тоже перестали существовать маленькие условности повседневной жизни и уважение людей ничего больше не значит.
— Я все объясню… Клянусь тебе…
— Дрянь!
— Ты прав, да, я дрянь… Но…
— Весь отель хочешь перебудить, верно?
— Мне все равно… Пусть сюда сбегутся хоть сто человек, я и при них буду валяться у тебя в ногах, ничто мне не помешает просить прощения, умолять тебя…
— Заткни свою глотку!
— Жан!
— Глотку заткни! Ясно?
— Я же не нарочно, поверь…
— Еще бы! Это я все специально подстроил…
— Мне нужно было подышать свежим воздухом…
— Тебе просто был нужен мужик!
— Неправда, Жан… Я ведь три дня из этой комнаты не выходила, ухаживала за тобой, как…
— Как мать, а? Ну-ка скажи это, шлюха!
— Ты придаешь такое… Я же вышла всего на минутку…
— Дерьмо!
— Ты ведь не уйдешь, правда? Не оставишь меня совсем одну?.. Лучше бы ты меня убил!
— Оно бы неплохо, да, я бы тебя охотно прикончил!
— Что ж, хорошо! Убей…
— Незачем руки марать, ты этого не стоишь… Оставь меня… Отцепись, ясно?!
Должно быть, он снова ее оттолкнул, она скатилась на пол, затихла ненадолго, потом рыдания возобновились, превращаясь из патетически молящего призыва в некое монотонное нескончаемое завывание, уже отдающее пародийной театральностью:
— Жа-а-а-ан!
— Хватит блеять, надоело!
— Я не смогу жить без тебя…
— Ну и подыхай!
— Как ты можешь такое говорить? Неужели ты уже все забыл…
— Что я забыл? То, что ты сделала для меня, или то, что я ради тебя сделал? А?! Отвечай!.. Нет, лучше молчи… Куда ты к черту запихнула мои рубашки?
Тут в их спектакле словно наступил антракт, трагическая актриса вдруг нормальным голосом буркнула:
— Я три из них в стирку отдала… Остальные в ванной, в стенном шкафу, на нижней полке…
Но тут же, нащупывая утерянную интонацию, опять застонала:
— Жан…
Он не стал утруждать себя поиском новых реплик:
— Дерьмо!
— Что ты задумал?