Дни одиночества
Часть 8 из 18 Информация о книге
– Ну и что? – Он испачкал мою постель и подушку. Побей его! Собрав волю в кулак, я заставила себя встать: я точно поднимала груз, который был мне не по силам. Я не могла взять в толк, что со мной, почему я вся как свинцовая. У меня не было никакого желания проживать этот день. Зевнув, я повернула голову сначала направо, а затем налево. Опять попыталась снять кольца – безуспешно. – Если ты его не накажешь, я тебя ущипну, – пригрозила мне дочь. Я медленно поплелась в детскую вслед за сгоравшей от нетерпения Иларией. Отто лаял, поскуливал и скребся в дверь, отделявшую спальни от гостиной. Джанни, в той же одежде, что была на нем вчера, раскинулся на кровати сестры. Весь в поту, бледный, он лежал с закрытыми глазами, хотя и не спал. Легкое одеяло было все в пятнах, желтоватая лужа растеклась по полу. Я ничего не сказала ребенку – ни сил, ни нужды в этом не было. Зайдя в ванную, я плюнула в раковину и прополоскала рот. Затем неторопливым жестом взяла тряпку, но и это движение показалось мне слишком быстрым: у меня возникло ощущение, будто, против моей воли, глаза принялись вращаться, так что взгляд расфокусировался – это вращение может привести в движение стены, зеркало, мебель, все вокруг. Чтобы справиться с паникой и сфокусировать зрачки на тряпке, я глубоко вздохнула. Вернулась в детскую, присела на корточки и стала вытирать пол. Кислый запах рвоты напомнил мне о детских бутылочках, грудном молоке и внезапных срыгиваниях. Пока я медленно убирала следы нездоровья своего сына, я думала о женщине из Неаполя и ее плаксивых детях, умолкавших только с конфетой во рту. Наступил момент, когда она, брошенная жена, начала злиться на них. Она причитала, что из‐за детей вся пропахла материнством и в этом ее беда: из‐за них ее бросил муж. Сперва у тебя раздувается живот, потом тяжелеет грудь, а уж затем тебе нет от детей никакого житья. Эти слова всплыли у меня в памяти. Моя мать серьезно, соглашаясь, повторяла их – вполголоса, чтобы я не услышала. Но я все равно слышала, вот и теперь они тоже звучали в комнате – у меня случилось нечто вроде раздвоения слуха: я была сейчас ребенком и играла под столом, я часто брала без спросу блестки и посасывала их, как карамельки. И в то же время я была взрослой женщиной, которая этим утром у кровати Иларии занята весьма неприятным делом – со скрипом елозит по полу липкой тряпкой. Каким был Марио? Мне он казался нежным, мои беременности вроде бы не доставляли ему ни хлопот, ни неприятностей. Наоборот, когда я была беременной, он чаще предлагал мне заняться сексом и я более охотно соглашалась на это. Отмывая пол, я считала в уме – только цифры и ничего больше. Иларии было полтора года, когда в нашей жизни появилась Карла, а Джанни не исполнилось и пяти. Я уже не работала, нигде не работала, даже не писала лет пять. Я жила в новом городе, абсолютно чужом, мне не к кому было обратиться за помощью, а даже если бы и было, я не из тех, кто просит о поддержке. Я ходила за покупками, готовила, убирала, таская за собой по улицам и учреждениям детей – раздраженная и уставшая. Я старалась везде успеть: подать налоговую декларацию, сбегать в банк и на почту. Вечером я заносила в тетрадку все доходы и расходы, перечисляя, на что и сколько я потратила – как бухгалтер, которому нужно держать отчет перед хозяином фирмы. Между цифрами я иногда записывала и свои ощущения: я – еда, которую постоянно жуют мои дети, сгусток живой материи, который непрерывно смешивает и размягчает питательную смесь для двух прожорливых пиявок, оставляющих на мне запах желудочного сока. Кормить грудью – омерзительно, есть в этом что‐то животное. А еще этот теплый, приторный запах детской каши. Сколько бы я ни мылась, эта вонь никуда не исчезала. Иногда Марио прилипал ко мне, брал меня, сонную, без каких‐либо эмоций – он тоже уставал на работе. Он настойчиво совокуплялся с моим практически отрешенным телом, пропахшим молоком, печеньем и кашами. Его отчаяние перекликалось с моей тоской. Я была плотью для инцеста, думала я, ошалевая от запаха рвоты, я была только матерью, которую можно взять силой, а не любовницей. Уже тогда Марио стал присматривать более подходящие кандидатуры для своей любви, и из‐за чувства вины он тосковал и грустил. Карла очутилась в нашем доме в нужный момент – олицетворение неудовлетворенного желания. В то время ей было на тринадцать лет больше, чем Иларии, и на десять – чем Джанни. Она была семью годами старше меня, девчонки, слушавшей рассказы матери о бедняжке с площади Мадзини. Марио‐то воображал, что Карла – его будущее, а на самом деле он хотел вернуться назад, в прошлое. В то время, которое я подарила ему в юности и по которому он скучал. Она же, возможно, думала, что и впрямь сумеет подарить ему будущее, и заставила поверить в это и его. Но мы все заблуждались, и я в первую очередь. Заботясь о детях и Марио, я ждала момента, который так никогда и не наступил, момента, когда я вернусь к себе прежней, к той, что существовала до беременностей, – молодой, стройной, энергичной, с нахальной верой в собственную незаурядную судьбу. Нет, подумала я, выжимая тряпку и с трудом поднимаясь, с некоторых пор будущее – это всего лишь необходимость жить в прошлом. Нужно заново переделать времена в грамматике. Глава 19 – Гадость! – сказала Илария, с отвращением отпрянув, когда я прошла мимо нее с тряпкой в ванную. Я подумала, что займись я сразу домашними делами, мне было бы намного лучше. Затеять стирку. Отделить белое от цветного. Запустить машину. Нужно только успокоиться – привести мысли в порядок. Они путались, наскакивали друг на друга, обрывки слов и воспоминаний жужжали, как рой диких пчел, наделяя мои действия способностью причинять вред. Я тщательно сполоснула тряпку, намылила кольца – обручальное и с аквамарином, что досталось мне от матери. Наконец‐то я их сняла, но это не принесло облегчения: тело так и осталось отекшим, а вены – вздувшимися. Машинально я положила кольца на край раковины. Вернувшись в детскую, я склонилась над Джанни и рассеянно прикоснулась губами к его лбу. Он застонал и сказал: – У меня ужасно болит голова. – Вставай, – без тени снисхождения приказала я. Он взглянул на меня, удивленный моей черствостью, и с трудом поднялся. С показным спокойствием я перестелила постель и бросила простыню с наволочкой в корзину с грязным бельем. Только после этого я догадалась сказать ему: – Ложись к себе, я принесу термометр. Илария все канючила: – Отшлепай его! А так как я, оставив ее слова без внимания, стала искать термометр, она предательски ущипнула меня, ожидая с интересом, будет ли мне больно. Я промолчала – какая разница, я ведь ничего не почувствовала. Покраснев от усердия и усилий, Илария снова меня ущипнула. Найдя термометр, я отпихнула ее локтем и пошла к Джанни. Сунула градусник ему под мышку. – Держи крепко, – сказала я и, указав на часы на стене, добавила: – Вынешь через десять минут. – Ты поставила его неправильно, – вызывающе сказала Илария. Я не обратила на ее слова внимания, но Джанни проверил и потом взглянул на меня с укоризной: я поставила термометр не тем концом. Внимание: меня спасет только внимание. Я перевернула термометр; Илария казалась удовлетворенной, она сказала: это я заметила ошибку. Я подтвердила: мол, да, верно, я ошиблась. Почему, думала я, мне нужно делать сотню дел одновременно? Вот уже десять лет, как мне приходится так жить, а ведь я еще толком не проснулась, не выпила кофе и не позавтракала. Я собиралась насыпать кофе в гейзерную кофеварку и поставить ее на огонь, собиралась подогреть молоко для Иларии, собиралась включить стиральную машину. Но вдруг я услышала Отто, который давно лаял и скребся в дверь. Я не обращала на него внимания, чтобы не отвлекаться от Джанни, однако сейчас собака испускала уже не звуки, а электрические разряды. – Бегу! – прокричала я. Я вспомнила, что вчера вечером так и не вывела его на улицу – это вылетело у меня из головы. Наверное, пес выл всю ночь, а сейчас просто сходит с ума – ему необходимо срочно справить нужду. Как, впрочем, и мне. Я была мешком живого мяса с кучей отходов: у меня болел мочевой пузырь и ныл живот. Я подумала об этом без тени жалости к себе – простая констатация фактов. Хаотичные звуки в голове наносили по мешку решительные удары: его стошнило, у меня болит голова, где термометр, гав-гав-гав, действуй. – Пойду выгуляю собаку, – твердо сказала я себе. Надев на Отто ошейник, я повернула ключ в замке: мне пришлось повозиться, чтобы вынуть его из замочной скважины. Только на лестнице до меня дошло, что на мне ночная рубашка и тапочки. Я это заметила, проходя мимо двери Каррано, и мое лицо искривила презрительная ухмылка: наверняка он еще отсыпался после сумасшедшей ночи. Плевать я на него хотела, он и так видел меня во всей красе, видел мое нагое, почти уже сорокалетнее тело, теперь‐то мы с ним близко знакомы. Что касается других соседей, то они все разъехались: кто за город, кто на море или в горы на выходные. Да и мы втроем вот уже месяц должны бы отдыхать на побережье, так было каждый год, пока Марио нас не бросил. Чертов бабник! Дом опустел, как обычно в августе. Я стала корчить рожи и высовывать язык перед каждой дверью. Да пошли они все. Счастливые семейства, зажиточные представители свободных профессий, продающие втридорога то, что нужно раздавать даром. Как, впрочем, и Марио. Мы неплохо жили на деньги от его идей, интеллекта, убедительного голоса, которым он читал лекции. Илария прокричала мне с площадки: – Я не хочу дышать этой вонью. Я ничего не ответила, и она вернулась в квартиру – я услышала звук закрывшейся двери. Да боже ты мой, если один меня тянет вниз, я не могу подняться наверх – не разорваться же мне! Отто с высунутым языком тащил меня по лестнице, пролет за пролетом. Я старалась попридержать его, мне не хотелось бежать. Если я побегу, то разобьюсь. Каждая очередная ступенька вмиг растворялась в памяти – перила, пожелтевшая стена низвергались обок меня, подобно водопаду. Я видела только аккуратно поделенные лестничные марши, я оставляла за собой огненный след – я летела, будто комета. Какой ужасный день, только семь, а уже так жарко. Во дворе ни одной припаркованной машины – только моя да Каррано. Наверное, я слишком устала, чтобы воспринимать привычное устройство мира. Не нужно было выходить. Что я делала перед этим? Я поставила кофеварку на плиту? Я положила в нее кофе, налила воду? Я хорошо ее закрутила, чтобы она не взорвалась? А молоко для Иларии? Я все это сделала или только планировала? Открыть холодильник, достать пакет молока, закрыть холодильник, налить молоко в кастрюлю, не забыть вернуть молоко в холодильник, включить газ, поставить кастрюлю на плиту. Я правильно выполнила все эти действия? Отто тянул меня по улице прямиком в туннель, исписанный гадостями. В парке не было ни души, река казалась сделанной из голубого пластика, на другом ее берегу зеленели холмы. Городской шум сюда не долетал, было слышно только пение птиц. Если я оставила и кофе, и молоко на плите, то все сгорит. Кипящее молоко наверняка потушит огонь, и газ распространится по дому. Ох уж это постоянное газовое наваждение! Я не открыла окна. Или я сделала это машинально, не думая? Привычные манипуляции – кажется, что ты это сделал, а на самом деле нет. Или же ты все сделал, но механически, не отдавая себе отчета. Я рассеянно перебирала в уме все варианты. Надо было мне сходить в туалет: живот раздулся и ныл от боли. Солнце старательно очерчивало листья деревьев и даже сосновые иголки, свет трудился с упорством маньяка, я легко могла бы пересчитать их все до единой! Нет, я не поставила на плиту ни кофе, ни молоко. Теперь я была в этом уверена. Это надо запомнить. Хороший мальчик, Отто. Из-за нетерпения Отто мне пришлось бежать за ним следом, а спазмы в животе то и дело напоминали мне о моих потребностях. Поводок впился в руку, я хорошенько дернула его и наклонилась, чтобы отпустить собаку. Отто понесся прочь, будто в него вселился демон: темная масса, жаждущая облегчения. Он орошал деревья, удобрял траву, гонялся за бабочками, а затем скрылся в сосновом леске. Интересно, когда у меня пропала эта животная энергия? Наверное, в подростковом возрасте. Теперь я снова одичала; я осмотрела свои ноги и подмышки: сколько я их уже не брила, как давно не пользовалась депилятором? Я, которая еще четыре месяца назад была сами амброзия и нектар. С тех пор как я влюбилась в Марио, я всегда боялась ему разонравиться. Мыть тело, приятно пахнуть, уничтожать все нежелательные следы физиологии. Витать в воздухе. Мне хотелось оторваться от земли, чтобы он видел, как я воспарю – так же, как это происходит со всем прекрасным. Я не выходила из ванной, пока не исчезали неприятные запахи, я включала воду, чтобы он не услышал журчания мочи. Я терла себя, начищала себя, через день мыла голову. Мне казалось, что красота – это постоянная работа по уничтожению всего плотского. Мне хотелось, чтобы он полюбил мое тело, забыв о моей физиологии. Красота, с волнением думала я, и есть это забвение. Или, может быть, нет. Это ведь я полагала, что его любовь нуждается в моей одержимости. Наверное, тут есть вина моей матери, это она приучила меня одержимо следить за собственным телом. Не могу сказать точно, удивилась ли я, или позабавилась, или мне стало противно, когда молодая женщина лет двадцати пяти, с которой мы долго проработали в одном офисе в авиакомпании, как‐то утром пукнула и, ничуть не смутившись, весело подмигнула мне с заговорщицким видом. Девушки нынче не сдерживают на людях отрыжку и другие малоприятные звуки. Вообще‐то – вспомнилось мне – это проделывала и моя одноклассница, ей было семнадцать, на три года меньше, чем Карле. Она мечтала стать балериной и все время оттачивала балетные позиции. У нее это хорошо получалось. На переменках она крутила пируэты по классу, ловко маневрируя среди парт. Затем, чтобы шокировать нас или же чтобы испортить ту изящную картинку, что застыла в глуповатых мальчишеских глазах, она издавала какие‐нибудь громкие телесные звуки – издавала чем придется, то горлом, то задницей. Дикость самки: я чувствовала ее в себе, в своем теле с самого утра. Внезапно я испугалась, что вот-вот растекусь навозной кучей, от ужаса у меня свело живот – нужно присесть на скамейку и отдышаться. Отто исчез, может, он и не подумает возвращаться, я издала слабый свист, но он сгинул в гуще безымянных деревьев, мне даже показалось, что это акварель, а не настоящий лес. Со всех сторон меня окружали деревья. Тополя? Кедры? Акации? Белые акации? Названия, взятые с потолка, что я о них знала? Я даже не знала, какие деревья растут у меня под окнами. Если мне придется описывать их, я не смогу этого сделать. Стволы точно очутились под мощной лупой. Они были совсем рядом, а ведь правило гласит, что рассказчик сначала должен взять рулетку и календарь и подсчитать, на сколько дней и километров отстоят от него события и чувства, и только потом писать рассказ. Я же ощущала все прямо на себе, будто мне дышали в лицо. Мне вдруг почудилось, что я не в ночной рубашке, а в длинной мантии, на которой изображены парк Валентино, улицы, мост принцессы Изабеллы, река, мой дом и даже собака. Вот почему я стала такой тяжелой и отекшей. Я поднялась, кряхтя от смущения и от боли в животе, мой мочевой пузырь был переполнен, нет, я больше так не могу. Я шла зигзагами, крепко зажав ключи, и хлестала землю поводком. Ничего‐то я не знаю о деревьях. Тополь? Ливанский кедр? Иерусалимская сосна? Чем отличается акация от белой акации? Коварство слова, мошенничество; да уж, в земле обетованной явно недостает слов для приукрашивания действительности! Ухмыляясь и презирая себя, я задрала рубашку, присела на корточки и справила малую и большую нужду прямо под деревом. Я устала, устала, устала… Я сказала это громко, но слова тут же умерли. Они кажутся живыми там, в горле, но стоит их произнести, как они вмиг становятся беззвучными. Я услышала, как издалека меня звала Илария. Ее голос едва долетал сюда. – Мама, вернись! Мама! То были слова встревоженного маленького человечка. Я не видела ее, но представляла, как она кричит, ухватившись ручонками за решетку балкона. Она всегда боялась этой длинной платформы, подвешенной в воздухе, – наверное, я действительно была ей нужна, если уж она отважилась выйти на нее. Может быть, сбежало молоко или взорвалась кофеварка, может быть, в квартире полно газа. Но к чему мне торопиться? Чувствуя раскаяние, я осознала, что, хотя и нужна ребенку, мне ребенок не нужен. Как, впрочем, и Марио. Поэтому он и ушел к Карле – ему не нужны были ни Илария, ни Джанни. Желание обрубает все лишнее. И обрубает решительно. Если он возжелал наслаждаться жизнью подальше от нас, то моим желанием сейчас было достичь самого дна, забыться, оглохнуть, онеметь, рухнуть внутрь моих вен, кишечника, мочевого пузыря. Я заметила, что вся покрылась холодным потом, ледяной патиной, хотя утро было жарким. Что со мной происходит? Наверное, я не найду дорогу домой. Как вдруг что‐то влажное коснулось моей ноги. Рядом стоял Отто: уши торчком, язык высунут, ни дать ни взять добрый волк. Я поднялась и несколько раз безуспешно попыталась надеть на него ошейник, хотя он и стоял смирно, запыхавшись, и смотрел на меня каким‐то непривычным, может быть, даже грустным взглядом. Наконец, поднапрягшись, я пленила его шею. – Давай, вперед, – сказала я. Мне казалось, что как только я пойду следом за ним, держась за поводок, и почувствую, как теплый ветер обдувает лицо, моя кожа станет сухой и я обрету почву под ногами. Глава 20 Поднимаясь в лифте, я чувствовала себя так, словно весь путь от леска до дома прошла по натянутой проволоке. Кабина медленно ползла вверх; я прислонилась к железной стенке и благодарно посмотрела на Отто. Он стоял, немного растопырив лапы, и тяжело дышал. Из его пасти капала слюна, рисуя на полу причудливые узоры. Добравшись до последнего этажа, лифт остановился. На лестничной площадке меня поджидала Илария. У нее был такой недовольный вид, что мне показалось – это моя мать вернулась из царства мертвых, чтобы напомнить мне о моих обязанностях. – Его опять вырвало, – сказала она. Илария первой вошла в квартиру следом за Отто, которого я спустила с поводка. Никакого запаха подгоревшего молока или кофе. Я немного отстала, чтобы закрыть дверь. Машинально вставив один из ключей в замочную скважину, я дважды его повернула. Это движение уже вошло в привычку, теперь больше никто не проникнет в наш дом и не будет рыться в моих вещах. Мне нужно защищаться от всех, кто заваливает меня делами и чувством вины и не дает снова начать жить. Мне мнилось, что и мои дети пытаются убедить меня, будто их плоть вянет по моей вине, потому что мы дышим одним воздухом. Вот и болезнь Джанни яркое тому доказательство. Он устроил представление, а Илария со смаком ткнула меня во все это носом. Опять рвота, ну и что? Не в первый и не в последний раз. У Джанни слабый желудок, как у его отца. Их обоих укачивало и на море, и в машине. Глоток сырой воды или кусок жирного торта – и им сразу же нездоровилось. Бог знает, что тайком съел мой ребенок, чтобы усложнить мне жизнь, превратив этот день в кошмар. В комнате опять был беспорядок. Грязные простыни горой возвышались в углу, а Джанни снова лежал на постели сестры. Девочка меня заменила. Она поступила так, как в детстве поступала я со своей матерью: попыталась сделать то, что на ее глазах делала я; вот так, играя, она старалась избавиться от моего влияния и занять мое место. В целом я с этим скорее смирялась, а вот моя мать – нет. Каждый раз, видя, что я пытаюсь подражать ей, она бранила меня и говорила, что я все сделала плохо. Может быть, она хотела сломить меня, демонстрируя мне же мою несостоятельность. Илария пустилась в объяснения, точно стремясь вовлечь меня в игру, в которой она была заводилой: – Грязные простыни вон там. И я уложила Джанни на мою кровать. Его вырвало несильно, он только сделал вот так. Она изобразила рвотный позыв, а затем сплюнула несколько раз на пол. Я подошла к Джанни. Весь мокрый от пота, он смотрел на меня с неприязнью. – Где термометр? – спросила я. Илария взяла термометр с ночного столика и протянула мне. Притворившись, будто ей удалось разобраться в градусах, она заявила: – У него жар, но он не хочет, чтобы ему вставили свечку. Я взглянула на термометр, но мелкие полоски поплыли у меня перед глазами. Не знаю, сколько времени я простояла с ним в руках, стараясь сфокусировать взгляд. Нужно помочь ребенку, убеждала я себя, нужно узнать, какая у него температура, но сконцентрироваться мне не удавалось. Этой ночью со мной определенно что‐то приключилось. Или же из‐за последних напряженных месяцев я подошла к самому краю пропасти и сейчас медленно, как во сне, падаю, хотя и сжимаю в руке термометр, стою ногами в тапочках на полу и надежно удерживаюсь на месте выжидательными взглядами детей. Я так мучилась только по вине мужа. Хватит, нужно вычеркнуть боль из памяти, стереть наждачной бумагой царапины, вредящие моему мозгу. Унести отсюда грязные простыни, бросить их в стиральную машину. Запустить ее. И смотреть, как вращаются в барабане белье, вода и пена. – У меня тридцать восемь и два, – пробормотал еле слышно Джанни, – и ужасно болит голова. – Ему нужно вставить свечку, – упорствовала Илария. – Нет, не нужно. – Ну, тогда я дам тебе пощечину, – пригрозила она. – Ты его не ударишь, – вмешалась я. – А почему тебе можно, а мне нет? Я никогда не била детей – максимум, пугала их этим. Может быть, ребята не видят разницы между угрозой и реальным действием? В конце концов – припомнила я, – со мной в детстве было именно так, а возможно, и не только в детстве. Все, что могло приключиться, если я нарушу мамин запрет, со мной так или иначе происходило, даже если я ничего и не нарушала. Слова вмиг переносили меня в будущее, и я вся горела от стыда, толком и не помня, в чем провинилась или какой запрет только намеревалась нарушить. Я вспомнила фразу, которую так часто повторяла мать. “Не трогай, не то руки отрежу!” – говорила она, если я прикасалась к ее швейным принадлежностям. Эти слова были длинными стальными ножницами, вылезавшими из ее рта: челюсти смыкались вокруг моих кистей – и вместо рук оставались только культи, зашитые иглой с шелковой нитью. – Я никогда не давала вам пощечин. – Неправда! – Может быть, я говорила, что ударю. Но это же большая разница. Нет тут никакой разницы, подумала я, и эта мысль меня напугала. Если я больше не чувствовала никакой разницы, если очутилась в потоке, который размывал все границы, то чем в итоге обернется этот жаркий день? – Даже когда я говорю, что ударю тебя, я же этого не делаю, – спокойно объяснила я Иларии, будто передо мной стоял экзаменатор и я своим хладнокровием и рационализмом хотела произвести на него хорошее впечатление. – Слово и действие – это разные вещи. И для вящей убедительности – скорее, чтобы убедить себя, а не Иларию, – я с силой залепила себе пощечину. А потом улыбнулась, и не только потому, что это внезапно показалось мне комичным, но и потому, что хотела показать им: в моей демонстрации не было угрозы, я просто веселилась. Это не помогло. Джанни сразу же юркнул с головой под простыню, а Илария удивленно посмотрела на меня глазами, полными слез. – Мама, ты поранилась, – огорченно пролепетала она, – у тебя из носа течет кровь. И правда, кровь капала на мою ночную рубашку; из‐за этого мне стало стыдно. Шмыгая носом, я пошла в ванную и заперлась там, чтобы Илария не двинулась следом. Довольно, возьми себя в руки, у Джанни температура – делай что‐нибудь. Я остановила кровь, засунув в ноздрю кусок ваты, и принялась нервно рыться в аптечке, в которой вчера вечером навела порядок. Я искала жаропонижающее, думая тем временем: мне нужно принять успокоительное, со мной происходит что‐то ужасное, мне нужно расслабиться. Я чувствовала, что Джанни… мысли о Джанни, который лежал с температурой в соседней комнате, ускользали из сознания, я не могла сосредоточиться на его здоровье. Ребенок стал мне безразличен, словно я смотрела на его призрачную, туманную фигуру только краем глаза. Я принялась искать таблетки для самой себя, но их нигде не было. Куда же они подевались? Я выбросила их в раковину вчера вечером, вдруг вспомнила я. Какая глупость! Тут мне пришло в голову принять горячую ванну, чтобы успокоиться, а потом еще и сделать депиляцию. Ванна расслабляет, мне нужно почувствовать вес воды на коже, не то я потеряю самое себя… Если я не возьму себя в руки, что будет с детьми?