Гость. Туда и обратно
Часть 7 из 40 Информация о книге
– А если нет? – вскинулась жена. – А если аппендицит? – Well, – устало ответил канадец, и мы отправились в путь. Два дня спустя кончился асфальт, и началась тундра. Болото мы пересекли на гусеничной танкетке, озеро – в моторке. На берег высадились с трудом – его почти что и не было. Деревья входили в воду по пояс, расступившись лишь для причала и дощатой хибары. На пороге сидел индифферентный заяц. Распрощавшись с Хароном, мы остались совсем одни – даже радио ничего не брало. Зато здесь была рыба. Это выяснилось сразу, когда кто-то перекусил леску. Мы поставили стальные поводки и вспомнили «Челюсти». Рыбалка – дело тихое, хотя у рыбы и ушей-то нет. Молчание помогает собраться, потому что азарт рыбалки – в напряженном ожидании. Раз за разом падая в темную воду, блесна мечется в поисках встречи, редкой, как зачатие. Отличие в том, что такое трудно не заметить и на другом конце снасти. Налившись чужой тяжестью, леска твердеет и дрожит от нетерпения. Подавляя первый импульс (рвануть), ты шевелишь спиннингом, показывая, кто хозяин положения. Чем крупнее зверь, тем дольше будет танец. Подчиняясь его дерганому ритму, время движется неровными толчками. Выделывая бесшумные виражи, рыба сужает круги, чтобы навсегда уйти под лодку. От ужаса упустить свой шанс ты теряешь голову и, уже не думая продлить наслаждение, торопишь финал. Последнее, самое опасное, напряжение лески – и рыба медленно, как остров, поднимается из воды. Даже увидав предмет страсти, ты не веришь своему счастью, и правильно делаешь, потому что в воздухе ослабевает верный ток натяжения, связывавший вас целую вечность. Внезапная легкость предсказывает фиаско, и ты молишься только о том, чтобы взвившаяся в небо рыба упала в сеть подсака. Канадская щука и в лодке может откусить палец, но тебе все равно. Прикуривая дрожащими руками, ты прислушиваешься к стихающему хору довольных мышц, удовлетворивших свою тягу к любви и убийству. В рыбалке много непонятного – почти всё. Этот промысел ведет в самое темное из доступных нам направлений – в глубину. Пределом широты служит прикрывающаяся горизонтом бесконечность. Если наверху взгляд теряется в пространстве, то внизу глазу и делать нечего. Глубина кажется нам бездонной, ибо жизнь редко уходит с поверхности. Не рискуя углубляться, мы оставляем таинственную толщу в резерве или – как в данном случае – в резервуаре. Вода надежно растворяет тайны. Она ведь и сама такая. Даже страшно представить, кем надо быть, чтобы в ней водиться. Рыба о воде не догадывается, пока мы ее оттуда не вытаскиваем. Предсмертное открытие сразу двух новых стихий, своей и чужой, ее утешение. То, что момент истины оказывается последним, еще не повод, чтобы рыбе не завидовать. Китайцы так и делали. Играющие рыбки внушали им свои желания – что бы это ни значило. Но мы предпочитаем любоваться рыбой в ухе́. Варить ее надо, как чай, – ничего не жалея, и тогда в одной клейкой ложке соберется жизнь с гектара воды. Объезжая озеро на моторке, мы поражались вечным излишествам природы. Если в море нет берегов, то здесь их слишком много. Головоломные закоулки внушали паническую мысль о кишечнике. Попав внутрь несоразмерного нам организма, мы держались в виду лагеря – пока не упал туман. Нижняя вода соединилась с верхней, вложив лодку в сэндвич. Сузив перспективу, туман открывал только ту часть дороги, которую можно пройти на ощупь. Натыкаясь на ветки, острова и камни, мы передвигались по все более незнакомому пейзажу. Неповторимые, как буквы бесконечного алфавита, окрестности отказывались складываться в карту. Положение становилось странным: стоять глупо, плыть некуда, бензин на исходе и есть нечего. Я всегда интересовался кораблекрушениями, но мы его еще не потерпели. Вспомнив мудрецов, отличающихся от нас не тем, что они делают, а тем, чего не делают, мы покорились судьбе и – заодно – забросили удочки. Когда стало темно и страшно, из протоки выплыла лодка. Мы удивились не меньше Робинзона, а обрадовались больше его. Он дикарей боялся, мы в них не верили, как все, кто помнил восточногерманские вестерны с Гойко Митичем. В лодке сидели двое мужчин в пиджаках на голое тело. В остальном они мало чем выделялись, скорее наоборот: у одного, Джима, совсем не было зубов. Другой оказался моим тезкой. От энтузиазма мы чуть не утопили спасителей, но все обошлось, и уже через полчаса все сидели у нас за столом. Индейцы пили всё сразу, не закусывая и не останавливаясь. Они просто не видели причин для перерывов и стаканом пользовались лишь из вежливости. На разговоры времени не оставалось, но ушли они не раньше, чем кончились коньяк, пиво и горькая настойка для пищеварения. Чай их не заинтересовал, оладьи – тем более. Индейцы вернулись на рассвете. Когда я пошел чистить зубы, они уже сидели у крыльца рядом с зайцем. Завтраку наши друзья решительно предпочитали спиртное, но, наученные вчерашним, мы скрыли от них свои запасы. Индейцы огорчились: до магазина они могли добраться не раньше зимы – по льду. Увидев, что кроме денег взять с нас нечего, индейцы подрядились проводниками. На рыбалку мы собирались долго. Уж больно им понравились наши снасти, не для ловли, конечно, а так. Сев к мотору, Алекс размотал леску и насадил на крючок щучий плавник. – И на это берет? – с недоверием спросил я. – Если бросить в воду. Справедливости ради следует сказать, что рыба ловилась поровну. Индейцы превосходили нас не искусством, а терпением. Мы меняли тактику и блесны, они позволяли крючку волочиться за бортом. – Давно вы живете на этом озере? – завел я беседу. – Что значит – давно? – удивился Алекс. – Всегда жили. Привычно почувствовав себя эмигрантом, я замолчал и принялся глазеть по сторонам. Вскоре оказалось, что первозданная, на наш взгляд, природа была им коммунальной квартирой, ландшафт – их семейной хроникой. Не успели мы отчалить, как Джим остановился у гранитного валуна. – Папашу навестить, – объяснил более разговорчивый Алекс. Во мху и правда торчала палка с перекладиной. На нее Джим положил пачку сигарет без фильтра. Алекс добавил горсть конфет. Из уважения к языческому обряду мы сняли накомарники, но от вопроса я все-таки не удержался: – Какая же это вера у вашего племени? – Христианская, – объяснил Алекс. Узнав, что озеро обитаемо, я стал внимательней смотреть по сторонам и вскоре обнаружил признаки цивилизации: красные ленточки на деревьях. Выяснилось, что ими помечают места, где стоит мыть золото. – А если другие узнают? – опять вылез я. – Для них и метят, – ответил Алекс, теряя терпение. Обедать мы остановились у Джимовой тещи, вернее, на ее даче. Неуловимая тропинка – нога в ней утопала, не оставляя отпечатка, – вела к внезапной поляне с фанерным ящиком без окон. – Чтобы медведи не залезли, – не дожидаясь вопроса, объяснил Алекс. Вокруг обильно росла черника – по грудь. Пока мы жарили бесценных полярных судаков, индейцы деликатно закусывали сервелатом. Рыбу они ели из необходимости, мясо – только зимой. Одного лося хватало до весны. Деньги им нужны были исключительно на выпивку. Если удавалось до нее добраться, денег не хватало. Если нет, оставались лишними. Прошлым летом Джим купил щенка за триста долларов. Я думал, для езды, оказалось, для удовольствия. Возле круглого («чтобы буран не снес») дома жила целая свора. Внутри него были печка, лавки и несколько книг о вреде алкоголя на языке кри. Его живописный алфавит напоминал тот, что мы придумали с второгодником Колей Левиным для тайной переписки. Ни нам, ни им писать было особенно не о чем. 66 К настоящему Западу ведет одна дорога – 66-я. Вдоль нее стоят кресты с жестяными цветами. Ее изображают на игральных картах, ножнах и галстуках (по ту сторону Скалистых гор их все равно редко кто носит). Но главное – по ней до сих пор едут к Тихому океану. А навстречу, но уже по рельсам, несутся товарные составы: тридцать, сорок, сто вагонов, и на каждом написано «China export». Знали бы китайские кули, строившие в xix веке эту железную дорогу, что кладут шпалы для соотечественников. В этих краях для всех, кроме тепловоза, дорога – не средство, а цель. В пути не бывает скучно, ибо аттракционом становится избыток пространства. Об этом догадываешься, когда возвращаешься на Восток, к цивилизации, где теперь мне и двухэтажные дома кажутся излишеством. На Западе нет ничего, кроме пустыни, перемежающейся плоскими холмами. Здесь их зовут по-испански: mesa, что означает «стол». В сущности, это – сопка, с которой сняли скальп вместе с лучшей частью черепа. Такая операция и гористый пейзаж вытягивает по горизонтали. На Западе, где еще не знают, что Земля круглая, глаз видит на сто миль. Это как любоваться Кремлем из моей родной Рязани. В отличие от Сахары, где я однажды пробовал заблудиться, эта пустыня кишит жизнью. По ней бродят независимые быки и скачут неоседланные кони. В камнях, предупреждают дорожные знаки, живут скорпионы, гремучие змеи и пауки «черные вдовы». Понятно, что меньше всего тут людей, во всяком случае, оседлых. Пустыня подразумевает перемещение. Даже флора тут легка на ногу. Сухие кусты перекати-поля колесят по красной земле, которая была бы уместней на какой-нибудь другой, расположенной ближе к Солнцу планете. В лишенном примет пейзаже путнику, как буриданову ослу, трудно выбрать место для привала. За него это делает закон, превращающий в казино каждый оазис. В резервациях можно играть, но нельзя распивать спиртное. Индейцам от этого не легче. Доходы от белого азарта пропиваются в столице племени навахо. Гэллап – странный город уже потому, что здесь больше всего миллионеров на душу крохотного населения. Улица (всё та же 66-я дорога) уставлена ломбардами, где жаждущие закладывают фамильное серебро и племенную бирюзу. Универмаг предлагает товары повседневного спроса: седла по 400 долларов, волчьи шкуры – по 600, лассо – 25, подержанные отдают за десятку. Выйдя из магазина не сторговавшись, я оказался в центре внимания. Покрытый дорожной грязью, в малиновом шейном платке, с подобранным в пути орлиным пером за ухом, тут только я и походил на индейца. Мне даже похлопали прохожие братья, слонявшиеся большую часть своей жизни между «Макдональдсом» и кинотеатром «Dreamcatcher». Шаманы так называют деревянный обруч с кожаной паутиной, в которой застревают сладкие сновидения, чтобы повторяться каждую ночь. Но в Гэллапе снами торговал Голливуд – без всякого успеха. Зал был закрыт до лета, когда сюда приедут «Солисты пустыни», чтобы сыграть индейцам Моцарта. – Вот бы покойник обрадовался, – подумал я и отправился в Аризону. Сразу за границей началась пыльная буря. Стойкий напор ветра поднял ландшафт за шиворот и вытряс его на нас. В красной пыли исчезли земля и небо. Тьма погрузила мир в транс, из которого нас вывел телефонный звонок. – Ты хоть знаешь, – с упреком сказали в мобильнике, – что Папа умер? – Все там будем, – искренне ответил я, ведя машину по наитию. 66-я, однако, не подвела. К вечеру, который мне уже казался вечным, она рванула в горы, перебравшись в знакомый климат. Первую сосну я встречал, как Шукшин – березу, из деревьев в пустыне – только телеграфные столбы. Как всегда, приближение гор рождало аппетит – и такой, и духовный. Первый в Сидоне утоляют наспех, зато душой занимаются всерьез. На бензоколонке, отклонив предложение сфотографировать свою ауру, я купил карту благодатных «воронок», ради которых сюда стекаются паломники той кудрявой секты, что объявила о наступлении Нового века и скомпрометировала его. К колодцу веры мы брели гуськом и молча, оставив из благочестия бутерброды в багажнике. Согласно карте, путь к духовным сокровищам был несложным: идти, пока не проймет. И действительно, тропа кончалась речной отмелью, которую украшали пирамидки из гальки, сложенные нашими благодарными предшественниками. Под алой, как знамя, скалой мы уселись дожидаться разряда духовной энергии. Дело не в том, что я верю шарлатанам, я просто знаю, что они правы. В мире есть точки, где люди, а может и звери, чувствуют себя лучше, чем всюду. В таких местах устраивают капища, строят церкви, основывают монастыри. В Сидоне открыли «Метафизический супермаркет». Заправившись, мы отправились туда, куда все, – к Гранд-Каньону. Политически корректные гиды объясняют его происхождение двояко. Геологи утверждают, что полуторакилометровую пропасть миллионы лет рыла река Колорадо. Те, кто, как это водится в Америке, не верят в эволюцию, считают Каньон последствием библейского потопа. Вторая версия мне нравится больше. Глядя с обрыва, понимаешь, откуда берется религия. У каждой обветрившейся скалы есть свое название, сравнивающее гору то с христианским, то с буддийским, то с языческим храмом. Но стоит опуститься солнцу, и каньон становится безымянным, как дао. На заходе разноцветные утесы устраивают оптическую пляску. Обманывая зрение, смеясь над перспективой, они неслышно передвигаются, отменяя пространство, не говоря уже о времени. Каньон живет закатами и рассветами, старея на глазах одного Бога, в которого здесь легче верить: у такого зрелища должен быть автор. Я убедился в этом тем же вечером, когда включил телевизор в мотеле. Молодой проповедник объяснял восторженной пастве, что каждый верующий разбогатеет, как Христос, который три года кормил апостолов, включая Иуду. Логика была на его стороне, но, не доверяя ни церкви, ни экономике, я остался при своих невыгодных заблуждениях. Может, и зря: 66-я вела в Лас-Вегас. Вермонт! Как много в этом звуке для сердца русского слилось. Когда-то здесь жил недостижимый, как Грааль, Солженицын, но и без него Вермонт – форпост нашего языка в Новом Свете. Хотя бы потому, что каждый год в этот штат приезжают сотни молодых американцев, чтобы дать торжественную клятву все лето говорить только по-русски. Так лучшая в Западном полушарии языковая школа колледжа Миддлбери прививает своим питомцам навыки лингвистического выживания. Их швыряют в воду, включая тех, кто совсем не умеет плавать. – Как дела? – щебечут одни новички. – Хорьошо, – отвечают другие. А потом, исчерпав запас, молча улыбаются друг другу. Через неделю-другую, однако, русский язык пробивает себе путь, и беседа приобретает более осмысленные семантические очертания – как в разговорнике. – Как дела? Ты любишь кашу? – Каша – для Маши, я люблю Чехова. Профессорам, особенно из отечества, труднее. Ведь они тоже поклялись ограничиться родным языком, обходясь без костылей английского. Здесь это запрещено, и все говорят, словно персонажи Тургенева, только короче и веселее. Тотальное погружение в языковую среду распространяется на все сферы жизни – в классе и столовой, за флиртом и пивом, даже в сортире с русскими инструкциями. Раньше, впрочем, было еще хуже. Посетив Миддлбери в первый раз, я решил, что у кампуса болезнь Альцгеймера. На стене висела табличка «СТЕНА», на окне – «ОКНО», под ним – «ПОДОКОННИК». Идя по коридору, я избегал резких движений, чтобы не приняли за психа. Теперь, однако, по настоянию пожарных надписи сняли отовсюду, кроме щита с объявлениями: сусальные фантики «Аленка» и замусоленные от частого пользования правила распития спиртных, включая игристые, напитков. Я не был здесь десять лет и сразу заметил перемены к лучшему. Числом учеников русская школа затмила и китайскую, и арабскую. – Что вы хотите, – в ответ на комплимент объяснили мне профессора, – стоит Путину открыть рот, как у нас прибавляется пять студентов. Прилив начался с Грузинской войны и становится сильнее с каждым, мягко говоря, экстравагантным законом и судебным, так сказать, процессом. – Славистика, – вздохнули мы, – дочь войны, хорошо еще, что холодной. Вооруженный этими знаниями, я осторожно вошел в аудиторию к аспирантам, отнюдь не похожим на филологов. Девушки – красивые и без очков, юноши – рослые и мускулистые. – Какая ваша любимая русская книга? – спросил я всех для знакомства. – «Дама с собачкой», – сказал один. – «Дама с собачкой», – подхватила другая. – «Дама с собачкой», – согласился третий.