Идти бестрепетно. Между литературой и жизнью
Часть 16 из 22 Информация о книге
Фрагментарная структура многих современных текстов открывает возможности и для разговора о «смерти автора», начатого применительно к современности Роланом Бартом. Несмотря на мрачноватый оттенок, выражение «смерть автора» отражает вполне определенную тенденцию современной литературы, перекликающуюся с тем, что было в Средневековье. И хотя автор новейшего времени, в отличие от средневекового, не устраняется от подписи текстов (и получает, замечу, гонорар), ослабление авторского начала, столь долго утверждавшегося Новым временем, очевидно. Автор не только становится до определенной степени редактором прежних текстов, но и осознаёт это. Тем самым он с неожиданной, постмодернистской стороны примыкает к средневековой традиции, в которой автор является не столько создателем, сколько посредником. Он, так сказать, подает блюдо из овощей, выращенных предшественниками. Благодаря интернету текстам была возвращена средневековая открытость, отобранная книгопечатанием Нового времени. Собственно, само книгопечатание возникает именно тогда, когда текст ощущает потребность в защите своих границ и структуры. Некоторые произведения (например, роман «Люди в голом» Андрея Аствацатурова) уже создаются в блогах, и даже если какой-то их этап фиксируется печатным изданием, ничто не мешает этим текстам по-летописному продолжать свое развитие в интернете. Обратимся к еще одной важной теме, уже затрагивавшейся выше на древнерусском материале, — теме реального. Главное, что бросается в глаза при взгляде на современную литературную продукцию, — это ее несомненное тяготение к невымышленному. Прежде всего речь здесь может идти о литературе, обозначаемой всё еще очень размытым термином нон-фикшн. Помимо всего того, что по определению не принадлежит к художественной литературе (от поваренной книги до учебника по алгебре), существует обширная область того, что находится на пограничье и способно пересекать границу в ту или иную сторону. Это пограничье ощутимо расширилось за счет биографической и автобиографической прозы, претендующей на повышенную степень реальности описываемого. Помимо чисто мемуарной литературы, имеющей свою нишу в любые времена, в современной словесности популярны тексты, ставящие знак равенства между автором и повествователем (Андрей Аствацатуров, Сергей Довлатов, Эдуард Лимонов и другие). Писатели первого ряда — Павел Басинский, Дмитрий Быков, Алексей Варламов, Александр Кабаков, Валерий Попов, Евгений Попов, Захар Прилепин — создают биографические книги, отмеченные широким читательским интересом, а нередко и литературными премиями. Пору нового расцвета переживает серия «Жизнь замечательных людей» — об этом говорит не только количество издаваемого, но и — опять-таки — имена авторов. Возникают, наконец, успешные литературные проекты, предполагающие максимальное сближение с реальностью. Один из них — книга Антона Понизовского «Обращение в слух» (2013), составленная из записанных скрытым микрофоном реальных рассказов, подвергшихся литературной обработке. Симптоматично решение Нобелевского комитета присудить премию 2015 года Светлане Алексиевич. Книги Алексиевич многими рассматриваются как публицистические, документальные, а потому не художественные и не литературные. Между тем, вопрос о принадлежности их к литературе не столь однозначен. Подобно большому городу, поглотившему окружающие деревни, последние десятилетия литература сильно расширила свои границы. Вполне возможно, что книги Алексиевич пребывают уже в пределах этих границ. В современном литературном обиходе возникает понятие «новый реализм». Несмотря на то, что этим термином обозначают себя по меньшей мере три группы разных писателей, появление его симптоматично. Существует четко выраженный культурный запрос на «реальность», связанный, надо полагать, с определенной девальвацией выдуманной действительности Нового времени. Строго говоря, вымысел литературы Нового времени не был в полной мере вымыслом. По большому счету он тоже являлся разновидностью реальности. Придуманные автором события в то же время были реальными — на чем-то ведь основывался авторский опыт. Скажем так: это были события, происходившие в другом месте, в другое время и перенесенные на страницы произведения. Это была реальность, иначе структурированная. Реальность, разложенная на элементы и иначе собранная, иными словами — условная реальность. Если угодно, то, что условились считать реальностью. Особенность многих нынешних текстов как раз в том и состоит, что они всё более стремятся отражать безусловную реальность. В этом — еще один пункт их сходства со Средневековьем, тексты которого без зазоров укладывались в определение нон-фикшн. Движение в сторону нон-фикшн и «новый реализм», с одной стороны, и противопоставленное этому деструктивное начало постмодернизма — с другой, — суть разные ответы на одну и ту же проблему — девальвацию «реальности» литературы Нового времени. И это является общемировой тенденцией. Слово Нового времени соотносится с реальностью, в то время как слово постмодернизма, подобно слову Средневековья, соотносится прежде всего с реальностью предшествующих текстов. Текстовая реальность — тоже реальность, поскольку читательский опыт — это тоже жизненный опыт. Этот опыт, разумеется, присутствует и у человека Нового времени, но только постмодернизм открыто (часто — иронически) признаёт первостепенную важность этого опыта. «Реальность» художественного текста постмодернизм возводит в абсолют, доводя ее до абсурда и тем самым разрушая. То деструктивное начало постмодернизма, о котором шла речь выше, очевидным образом было свойственно лишь его начальной фазе. От разоблачения и разрушения реальности Нового времени постмодернизм переходит к созиданию новой реальности. Может быть, именно в этой точке постмодернизм перестает быть постмодернизмом, переходит во что-то другое, чему пока нет названия. Разрушая условную реальность литературы Нового времени, постмодернизм взрывает вымысел как таковой. Художественному миру не хватает достоверности, и он наполняет себя реальностью или симулирует ее. Таким образом, вопрос «реальности» описываемого неизбежно приводит нас к проблеме художественности. Точнее, к признанию того, что художественность в привычном смысле — том смысле, который развивало Новое время, — начинает исчезать. В настоящее время можно говорить если не о смерти художественности, то о ее размывании. Литература некоторым образом стремится к дохудожественному состоянию, которое повторится на новом этапе — с памятью о преодоленной художественности. После размывания художественности Нового времени будет создаваться новая художественность и новая литература. К концу XX века слова оказались обременены дополнительными значениями — настолько громоздкими, что первоначальный смысл слова был под ними безвозвратно погребен. Под грузом литературной традиции слова изнемогали: невозможно было употребить слово без того, чтобы не вспомнить всех, кто его употреблял до этого. Собственно говоря, постмодернизм тогда и возник, когда пользоваться словами стало невозможно. Эта гроза стала очистительной. Сказанное не означает, что «пересозданию» в одночасье подвергнется вся литература — думать так нет оснований. Сходство современного этапа со Средневековьем состоит не столько в том, что словá снова «ничьи» и доступны для использования, сколько в том, что литература становится по-средневековому неоднородной и в определенном смысле без-граничной. Существует и, видимо, долгое время будет существовать обширный пласт консервативной литературы, стилистически слабо окрашенной. Значительная часть новейшей литературы, как и в Средневековье, становится литературой реального факта — или факта, который мыслится реальным. Эта сфера расширяется за счет нон-фикшн. В сущности, граница фикшн и нон-фикшн, литературы и не-литературы, становится довольно зыбкой и играет всё меньшую роль. Размывание художественности идет не только по линии стирания границ между фикшн и нон-фикшн, поскольку фикциональность сама по себе не определяет художественности, а, скорее, сопутствует ей. По-средневековому стирается также грань между профессиональным и непрофессиональным текстом, между элитарным и массовым. Особую роль в появлении новых текстов стал играть интернет. К созданию текстов подключились те слои населения, которые прежде были обречены на молчание. Можно спорить о том, благом ли стало то, что они обрели голос, но то, что голосов стало больше, не вызывает сомнения. По подсчетам литературного критика Сергея Чупринина, только тех, кто считает себя литератором, сейчас в России около 700 000. Количество же блогеров подсчету, видимо, не подлежит. Как и в Средневековье, мир на современном этапе становится текстом, хотя в каждом из случаев это разные тексты. Средневековый мир читался и толковался как состоявшийся текст — текст, написанный Богом, исключающий непродуманное и случайное. Ключом к этому тексту было Священное Писание, которое помогало увидеть и истолковать знаки, щедро рассыпанные в повседневности. Для того, кто сейчас завершает эпоху Нового времени, мир — это набор цитат, литература, отразившая его целиком и вразбивку. Но на этом этапе рождается и восприятие мира как потенциального текста, который творится вместе с бытием. Такое восприятие присуще, например, блогеру, описывающему минута за минутой прошедший день. Еще длящееся событие заранее переживается им как текст, который должен быть записан. Несмотря на то что многие функции литературы (например, развлекательную) взяли на себя кино, телевидение, компьютерные игры и т. д., общая текстовая масса увеличилась. В этой магме текстов то, что мы привыкли считать собственно художественной литературой, занимает сейчас относительно скромное место. Да и эта литература зачастую стесняется своей литературности. Портрет, пейзаж и прочие «признаки художественности», казавшиеся неотъемлемым атрибутом литературы Нового времени, в новейших текстах не являются чем-то само собой разумеющимся. Подобно средневековой письменности, современной литературе свойственно смешение стилей и жанров. Нехудожественные по своему происхождению фрагменты соседствуют с художественными в пределах одного текста. Разумеется, «нехудожественные» фрагменты в современных текстах обретают художественность контекстуально, но в самой легкости этого смешения без труда угадывается Средневековье. Создание новых текстов (а значит, и новой поэтики) в эпоху Нового времени в той или иной степени означало отрицание прежних произведений и прежней поэтики. Бытование этой литературы зиждилось на идее эстетического прогресса, предполагающего смену одного стиля другим. В Средневековье, не знавшем идеи прогресса ни в общественной жизни, ни в эстетике, старое и новое не противопоставлены: новые тексты инкорпорируют старые. Такого же рода симбиоз мы видим в литературе постмодернизма, не отторгающей текстов предшественников, но делающей их частью себя. Подобно тому, как в Средневековье это позволяла делать внехудожественная природа большинства текстов, процесс инкорпорирования в нынешних условиях также сопровождает преодоление художественности литературой. Прогрессистский тип мышления, господствовавший всё Новое время, не кажется теперь единственно возможным. Ощущение конца истории выражено как в чрезвычайной популярности антиутопий, так и — парадоксальным образом — в либеральной философии, не лишенной утопических черт (Френсис Фукуяма). И то, и другое несовместимо с прогрессистским мировосприятием Нового времени. Это то, что приходит с новой культурной эпохой и сближает ее со Средневековьем. Всякое время в Средние века мыслится как потенциально последнее. Даже если оставить за скобками периодическое ожидание конца света, в Средневековье не было принято говорить о будущем, и уж во всяком случае — о светлом будущем. Свойственное современной культуре, выражаясь в духе Дж. Барнса, предчувствие конца имеет свои основания. Применительно к нашей теме можно предположить, что период литературы Нового времени действительно заканчивается. Судя по всему, культуру ожидает не просто очередная смена типа художественности, как это было при смене великих стилей Нового времени. Вполне вероятно, что мы действительно находимся в начальной фазе новой формации, которой пока нет имени. Некоторые из перечисленных черт сходства средневековых текстов с текстами новейшими можно в той или иной степени найти и в литературе Нового времени. Но, как кажется, дело здесь в степени проявленности этих черт, поскольку именно степень говорит о значимости и зрелости явления. Некоторые черты сходства могут показаться случайными. Взятые по отдельности, они как будто и в самом деле случайны, но в своей совокупности заставляют еще раз задуматься, не кроется ли за этим закономерность. Средневековье сменилось Новым временем, и письменность сменилась литературой. Прямое «следование за» предполагает прежде всего «отталкивание от» и обращение к тому, что было до этого. Так, дети зачастую оказываются похожи не на родителей, а на дедушек и бабушек. Новое время в литературе развивало индивидуальное начало, оно стало временем необходимого разграничения и обособления — текстов, авторов, читателей. Тексты приобрели границы, авторы — индивидуальный стиль, а читатели — соответствующие их склонностям сегменты книжной продукции. Нынешний этап развития культуры доказывает, однако, что и это положение вещей не окончательно. Как показывает проведенный анализ, никогда еще послесредневековая литература так близко не соприкасалась со средневековой, как сейчас. Разрушив традицию, постмодернизм сам становится традиционным, превращается в тот язык выражения, на котором говоришь, не очень задумываясь о его, языка, собственных качествах. Вполне возможно, мы уже идем по средневековому пути и являемся свидетелями нового создания литературы. Я бы не отважился сказать, что от литературы мы сейчас в полной мере переходим к письменности. Речь, скорее, может идти о том, что наступающая эпоха является синтезом Средневековья и Нового времени. Можно утверждать, что наступает время, очень Средневековью созвучное, рифмующееся с ним. Из жизни полиглотов Встречал я людей, которые «Антигона» читали как «Антинога», считали, что кинолог — это специалист по кино, а полиглот — обжора. Поговорим о полиглотах, ведь даже те, кто это слово не связывают с глотанием, знание языков не всегда считают великим преимуществом. А зря. На строгое отношение к полиглотам я впервые обратил внимание в Ясной Поляне — во время экскурсии, которую наши тамошние коллеги проводили для сотрудников Пушкинского Дома. Как-то так получилось, что к нашей группе примкнула чета тульских пенсионеров — Мария, помнится, и Николай. Это были благодарные слушатели. Обозначая внимание, они кивали в такт речи экскурсовода, кое-что записывали. Так, я заметил, что на Марию произвело впечатление сообщение о том, что Толстой знал пятнадцать языков. «Правда, — тут же оговорилась экскурсовод, — в совершенстве только три: французский, английский и немецкий». Эта информация показалась Марии достойной записи. После экскурсии я отчего-то замешкался — и увидел их, спускающихся рука об руку по лестнице. Парное движение, замечательный кинокадр. Одухотворенное лицо Марии: «Вот, Коля, человек знал пятнадцать языков!» На середине лестницы пара остановилась. «Маш, — он посмотрел на нее не без сарказма, — но в совершенстве-то только три». Бескомпромиссно, хотя и не без ревности. Знай свое место, полиглот. Между тем, мне известны случаи, когда полиглоты приносили и прямую пользу. Недавно, в Страстной четверг, когда в церкви читаются Д венадцать Евангелий, я вспомнил историю, рассказанную мне моим добрым товарищем, переводчиком Дмитрием Петровым. Однажды в Риме он вел курс итальянского языка. Курс был предназначен для соотечественников, хотя, не сомневаюсь, Петрову было чему научить и итальянцев. По окончании занятий (а это был вечер Страстного четверга) всей группой они решили пойти в русскую церковь, что находится недалеко от вокзала Термини. Церковь была полна народу, и вошедшим удалось найти место лишь у самого входа. Вскоре в их направлении двинулся один из священников. Вежливый Дмитрий, пропуская его, посторонился было, но оказалось, что священник шел именно к нему. «Вас ждет настоятель», — сказал он полиглоту. Через мгновение священник рассекал толпу в обратном направлении, крепко держа Дмитрия за руку. Поприветствовав Петрова, настоятель перешел к делу: «Двенадцать Евангелий мы читаем обычно на двенадцати языках. В этом году — так уж сложилось — нам не хватает немецкого и английского. Вот вы нам и поможете — пусть это будет вашим послушанием». Настоятель спросил, получал ли раб Божий Димитрий когда-нибудь благословение участвовать в литургии — и носит ли он крест. Благословения Петров не получал, но крест носил. Настоятель благословил его, выдал ему облачение чтеца — и Дмитрий свое послушание исполнил. Вслед за древнееврейским, греческим, латинским, церковнославянским, русским, грузинским, румынским, итальянским и т. д. — чтение Двенадцати Евангелий прозвучало в церкви Святого Николая также на немецком и английском. Потом настоятель рассказал Петрову, что, исчерпав земные возможности по поиску англо-немецкого чтеца, он обратился с молитвой к Богу. Это был крепкий в вере человек — из тех, кто (вспомним чеховскую историю), выходя молиться о дожде, берет с собой зонтик. Понятно, что, получив немедленную помощь, он не очень-то удивился. «Но как вы узнали, что я владею языками?» — изумился Петров. «Очень просто, — ответил настоятель. — Мои прихожане учат итальянский по Вашей программе на телеканале „Культура“». Изучение языков — процесс длительный и трудоемкий. Здесь (страшно подумать) даже взятку давать бесполезно, потому что в языке нет обходных путей. У того же Дмитрия Петрова во время нашего совместного выступления как-то спросили, можно ли выучить язык во сне. «Можно, — уверенно ответил Петров. — Но у этого метода есть существенный недостаток: когда просыпаешься — всё забываешь». Иностранному языку трудно не только учиться, но и обучать. В молодости мне также случилось преподавать русский иностранцам. Бывали дни, когда я чувствовал, что мои возможности на пределе. Особенно — когда речь шла о немцах, которые, ценя логику и систему, по любому лингвистическому поводу требовали от меня общего правила. Я искал эти правила, но, поскольку в пособиях их часто не оказывалось, я начинал выводить их сам, перебирая в памяти весь доступный мне материал. В таких ситуациях я испытывал синдром сороконожки, поскольку во многих случаях правила просто не выводятся. Как не выводятся они для всех сорока ног задумавшегося насекомого. Да, язык — это система, но не механическая, а живая, и, значит, полная исключений и противоречий. Аналогия в языке значит больше, чем логика или этимология. Есть, скажем, в народном языке слово «лебедить». Это переосмысление слова «лебезить» (однокоренное — лобзать), намекающее на избыточную трепетность лебедя. Но народная этимология поставляется вовсе не только «простыми людьми». Самый известный пример — вполне интеллигентское слово «довлеть». Довлеть — это, вообще говоря, быть достаточным (однокоренное слово — довольно). Иллюстрируя это значение, один мой коллега говорил, что кому-то довлеет стакан водки, а кому-то — два. Но почему же, спрашивается, это слово приобрело значение, близкое к «тяготить»? По одной простой причине: оно похоже на слово «давление». В данном случае — давление в нефизическом смысле. Какая уж тут логика… Вывод — один. Он напоминает напутствие молодоженам: не стóит близкому человеку навязывать свои правила. Нужно его просто любить, слышать и принимать таким, какой он есть. Это — и лучший способ поладить с языком. И уж, конечно, не бояться. В этом отношении положительным примером является еще один полиглот — Генрих Шлиман. Основой его метода было бесстрашие по отношению к языку. В каждой посещаемой им стране Шлиман с первого дня начинал говорить на ее языке. Кому-то это может показаться невозможным. Но казалось ли кому-то возможным найти Трою на основании мифа? А он нашел. Учите языки: обязательно что-нибудь найдете. Информация и деформация Волга впадает в Каспийское море. Пушкин родился в 1799 году. Расстояние от Петербурга до Москвы — 634 километра по прямой. Это примеры информации, которая соответствует действительности. С этим никто не спорит. Кажется, именно последнее обстоятельство в современном мире является гарантом истинности. Если бы спорили, информации, боюсь, не поздоровилось бы. Порой ошибочно считают, что есть бесспорные истины. Бесспорны они по той простой причине, что о них не спорили. Не было пока таких групп населения, которым бы указанные истины мешали. Они напоминают неуловимого Джо, который только потому неуловим, что его никто не ловит. Например, в Средневековье бесспорным считалось то, что земля плоская. В качестве особого мнения существовала точка зрения о том, что земля — шар. Получив такую информацию, выдающийся византийский книжник Косьма Индикоплов только посмеялся: если бы земля была круглой, то люди на противоположной стороне земли должны были бы ходить вверх ногами. Он называл их антиподами. И, положа руку на сердце, по тогдашнему состоянию знаний о мире (VI век) его позицию следует признать предпочтительной: за ней стояла очевидная логика. Взгляды Косьмы не покажутся столь уж экзотическими, если вспомнить, что два крупнейших государства по обе стороны океана ныне рассматривают друг друга как антиподов. В XXI, напомню, веке. До отрицания сферичности земли еще не дошло, но информация о хождении вверх ногами уже распространяется. Беда информации как таковой в том, что в самые разные времена она упорно рассматривается как знак чего-то другого. Так, гелиоцентрическую систему в Средневековье связывали с уходом от истинной веры, так же как сейчас, допустим, людей либеральных убеждений принято обвинять в отсутствии патриотизма. В этой связи напомню, что верующие в настоящее время считают землю круглой, а либералы ряда постсоветских стран являются по совместительству убежденными националистами. Качества знака приобрел Исаакиевский собор, неожиданно оказавшийся в центре противостояния «оппозиционеров» и «лоялистов» (термины, разумеется, условны): отношение к его передаче Церкви странным образом маркирует социальную ориентацию. Предвидя грядущие споры, политически неангажированный Монферран поместил на фронтоне собора инструкцию по применению: «Храм Мой храм молитвы наречется», но позиция над схваткой уже не принимается. Самые, казалось бы, абстрактные материи в одночасье могут стать предметом ожесточенных споров. Таяние арктических льдов, открывшее новые возможности добычи углеводородов, породило всплеск интереса к геологии: никогда еще так пристально не смотрели на границы шельфов. Распад Югославии обернулся повышенным вниманием к империи Александра Македонского: имеет ли право современная Македония так называться? Не говорю уже о результатах Второй мировой войны: попытки их пересмотра вызваны интересом не к прошлому, а к настоящему. Еще в большей степени — к будущему. Явления теряют свою сущность и становятся манифестацией чего-то другого. В стороне от этого процесса не остались даже нормы русского языка, хотя «Беларусь», «в Украине», два «н» в названии эстонской столицы введены в обиход отнюдь не лингвистами. Не спортсменами придуманы массовые, без доказательств персональной вины, дисквалификации олимпийцев, поскольку дело здесь не в олимпийцах. Недалек, видимо, тот час, когда лунная проблематика из обсерваторий переместится в военные ведомства, и выражение «свалился с Луны» приобретет дополнительный зловещий смысл. Приведенные примеры свидетельствуют о том, что информация — дама несвободная, и связи ее непредсказуемы. В условиях, когда тебя постоянно используют, трудно сохранять невинность. Порой информация имеет лишь один источник — воображение, но это крайний случай: незабываемая пробирка Колина Пауэлла с белым порошком вовсе не является нормой. Существуют гораздо более изящные приемы, учитывающие наличие реальных фактов. Такой подход не игнорирует действительность — он ее деформирует. Одним из методов деформации является помещение героя репортажа в негативный контекст. Показав человека, говорящего правильные, но нежелательные для производителя информации слова, могут добавить, что, по некоторым сведениям, он бьет свою жену. Ложь вроде как небольшая, но она уничтожает говорящего со всеми его словами. Если по тем или иным причинам (скажем, при отсутствии жены) это сложно, есть беспроигрышный вариант — во время пламенной речи показать сидящую на мусорном бачке ворону. Действует безотказно. Не меньший эффект дает разный объем сведений о своих и чужих. Потребитель информации подсознательно на стороне того, о ком больше говорится, — это азы теории СМИ. Отдельная история — «магнитное» отношение к материалу, ярким примером которого является подборка мнений с улицы. Дело даже не в том, что непонятно, кто те прохожие, которые делятся своим мнением (они вполне могут существовать) — изюминка метода в том, что эти мнения нерепрезентативны. Количество «за» и «против» определяется исключительно производителем информации. Невиданные возможности манипуляции открылись тогда, когда в подаче информации текст стал уступать место изображению. Изображению очень легко стать знаком, и так же легко это превращение скрывать, поскольку что же может быть достовернее изображения? Хрестоматийный пример из области семиотики, науки о знаках: на экране показывают, как в Лондоне кричит человек. Кричит только он один, но создается впечатление, что кричит весь Лондон, потому что знак имеет свойство обобщать. И, как следствие, замещать действительность. Если перевести этот пример в практическую плоскость, можно указать, допустим, на популярность крупных планов плачущих детей. Никто не знает, отчего они плачут, но плач их для всякого нормального человека невыносим. Он взывает к наказанию виновного — кем бы тот ни был. Поиски виновного в таких случаях долго не тянутся. Заказчику репортажа он, оказывается, давно известен. Так было обеспечено информационное прикрытие не одной военной интервенции. Я живу рядом с домом известного петербургского автора, отличавшегося умением поставить вопрос. Мне не слишком нравится его проза, еще меньше — его ответ. Но вопрос его, в сущности, неплох: что делать? Проблема, о которой я пишу, глобальна, и в таком масштабе ее, боюсь, не решить. Ответ, на мой взгляд, нужно искать в сфере персональной. Состоит он в необходимости очистить всякое явление от чуждых ему связей, как от ракушек очищают днище корабля. И тогда станет очевидно, что свое особое предназначение имеют соборы, дети, олимпиады, языковые нормы и всё сущее на земле. Оно не связано с политической целесообразностью. Важно лишь время от времени об этом вспоминать. Знаки и значения Говоря о знаковой природе искусства, обычно имеют в виду, что художественное произведение является той каплей, в которой отражается мир или, по крайней мере, его часть. Капля — знак, мир — означаемое. Когда сообщают, что автор хотел выразить своим фильмом определенные вещи, фильм автоматически становится знаком. Так учит нас семиотика, наука о знаках. Когда же спрашивают, чтó, собственно, автор хотел сказать своим фильмом, знáком становится не фильм, а вопрос. Он — знак того, что к автору (пауза) много претензий и его, автора (вздох), ждут непростые времена. В частности, этот вопрос задают создателям фильма «История одного назначения». Иногда сами же и отвечают. Говорят, Толстого спросили, о чем «Анна Каренина», и он будто бы сказал, что для ответа ему понадобилось бы написать роман еще раз. Независимо от авторства, bon mot указывает на сцепление сюжета, героев, мотивов, диалогов, портретов, пейзажей и т. д. Вынь что-то одно — все остальное зашатается. Художественное произведение — будь то роман или фильм — это единое и неделимое высказывание, не распадающееся на темы измены, труда или, там, железных дорог. Зачем, спрашивается, растаскивать на куски нашумевший фильм «История одного назначения»? Не буду перечислять все запомнившиеся эпизоды: многие эту картину видели или, на худой конец, знают ее сюжет. Любимая сцена большинства критиков — банная: солдат демократично отпустили для помывки, а они — пожалуйста — подожгли баню, чтобы, значит, голые девки выбегали. Знаковая для многих сцена. Для демократов — антидемократическая (несостоятельность русского либерализма), для патриотов — непатриотичная (русскый-то человек там каков…). Знаком какой идеологии является эта сцена? Да никакой. Свойство знака — обобщать, а здесь нет обобщения. Да, мы такими бываем. И не такими — тоже бываем. Можно было, конечно, в противовес показать и второе, но художественное высказывание не предполагает ни баланса, ни статистики. То, какие мы разные, хорошо понимал Лесков, написавший рассказ «Бесстыдник». В одной компании герой Крымской войны рассказывает, как по милости воров-интендантов не было у солдат ни сносного обмундирования, ни провизии, ни оружия. Узнав, что при беседе присутствует петербургский интендант, он перестает стесняться в выражениях. И тогда героя начинает успокаивать как раз-таки интендант. Он говорит, что русский человек — как кошка: всюду на четыре лапы приземляется. Что, если бы он, интендант, был в Крыму, то стал бы героем, а герой, окажись он интендантом, жировал бы в Петербурге. А если бы, между прочим, «Бесстыдника» экранизировали, то мгновенно нашлись бы актуальные параллели: и Крым, и торговля армейским имуществом, и многое другое, о чем Николай Семенович не подозревал. В советское время нас так приучили к эзоповому языку, что до сих пор нет сил перейти на другой. Знаки видели даже там, где их не было. Если уж кто-то показывал кукиш в кармане, то обсуждалось (шепотом назывались фамилии) значение каждого пальца. Но не этим ведь искусство входит в вечность. Еще Набоков призывал не разбрасывать по роману шпильки, потому что никто их впоследствии не будет собирать. Главная задача искусства — рассказывать о человеке. Не о политической системе, не о придворных интригах, даже, по большому счету, не об истории. Рассказывать нужно об истории души. Фильм Авдотьи Смирновой, как я его понимаю, — об истории души Григория Колокольцева, мечущегося между любовью к ближнему, представлениями о долге, ну и, конечно, мыслями об удачной карьере. Настоящий Колокольцев не был генеральским сынком. Отца-генерала, великолепно сыгранного Андреем Смирновым, создатели фильма придумали для того, чтобы свести в кинофокусе все мотивы решения главного героя. Можно было обойтись и без отца (тогда возникла бы другая драматургия), но режиссер и сценаристы сделали другой выбор, и имели на это полное художественное право. Здесь мы подходим еще к одной проблеме, решавшейся в «Истории одного назначения»: она ведь в буквальном смысле — история. Создание фильма по реально происходившим событиям — это такая шахматная партия, в которой все ходы записаны до начала. Можно, конечно, подставить пешку-другую, но в целом не разбежишься. Тем более удивительно, что все фигуры в этой партии безупречны. И это не фигуры уже — человеки. Сила художественного взгляда Авдотьи Смирновой в том, что в блистательной книге Павла Басинского он сосредоточился на проходном, вроде бы, эпизоде, занимающем три с половиной страницы. Объем достаточно большой, чтобы развернуться в полноценный сценарий, и достаточно малый, чтобы обеспечить творческую свободу. Павел Басинский, Авдотья Смирнова и Анна Пармас на «Кинотавре» заслуженно получили приз за лучший сценарий. Да, в жизни все было несколько иначе. Жизнь смягчает драматургию. Вскоре после заседания суда большинство участников событий (кроме Шабунина, естественно) были приглашены в имение Толстых на именины Софьи Андреевны. Несвойственный драматургии тайм-аут, словно все решили перевести дух, — и это закономерным образом в фильм не попало. Но спустя какое-то время Стасюлевич действительно утопился — именно так, в шинели, только надев ее задом наперед, чтобы предельно сковать движения рук.