Кожа времени. Книга перемен
Часть 28 из 32 Информация о книге
У ящерицы не могут вырасти крылья, только хвост. Способность к регенерации присуща тем счастливым своей древностью городам, которым было, что терять. Нью-Йорку, скажем, терять особенно нечего, вот он и растет дичком. – Горы! – воскликнул Параджанов, впервые увидав наш остров, тесно заставленный небоскребами. И правда, Нью-Йорк – эпицентр градостроительного хаоса, напрочь лишенного, как сама природа, исторического умысла. Но балтийские столицы – палимпсест: старое проступает сквозь новое и пожирает его. Такие города растут, пятясь. Рига – другое дело. Она – моя, даже тогда, когда я не узнаю́ хорошо знакомого. Например, стеклянные часы “Лайма”, возле которых встречались влюбленные. Сперва власти заменили рекламу шоколадной фабрики надписью “МИР”. Потом соорудили просторный сортир. Из него открывался вид на канал и оперу. Теперь на этом месте роскошный ресторан: карпаччо из лосося, телячьи щёки в бургундском. И так всюду. В клубе автодорожников “Баранка”, где танцы венчала драка, открыли дегустационный зал с колониальным десертом: хлебный суп в кокосовом орехе. На базар, куда мы ходили лечить похмелье капустным рассолом, водят группы иностранцев, чтобы открыть им сокровенные тайны балтийского угря и латвийской миноги. – У нас, – жалуется мне старожил, – все помешались: говорят только о еде. Я догадываюсь – почему. Из трех столиц Рига – самая буржуазная. Если сокровища Таллинна сосредоточены в старом городе, то в Риге их, городов, два. Один – кривой, булыжный, с высокими амбарами, пронзительными шпилями, пузатой Пороховой башней, где меня ненадолго приняли в пионеры, и крепостью крестоносцев, которая была дворцом пионеров, пока в ней не поселился президент. Я не знаю другого места, где бы старина так умно и любовно укладывалась в жизнь, не мешая ей. Но есть и другая Рига, та, что ЮНЕСКО назвала наравне с Барселоной важнейшим центром модерна, ар-нуво и югендстиля. Все три термина означают одно и то же: последнюю вспышку Запада накануне Первой мировой войны, выключившей, по слову английского дипломата, свет в Европе. Надо честно сказать, что эту произвольную архитектуру авангард считал пошлой. – Если деталь машины не работает, – говорил философ точности Витгенштейн, – она – не деталь машины. Лучшие рижские кварталы полны неработающих деталей, начиная с лифтов. Асимметричный, как волна, орнамент, самодельная мифология, каменная флора и цементный зверинец – все дома разные, но жить хочется в каждом. Заглядываясь на памятники исчезнувшей жизни, мы с завистью звали ее “буржуазной” еще тогда, когда не вслушивались в гордый корень. Бюргер – обитатель свободного города, который бережет свои права, умеет ими пользоваться, ценит уют и распространяет его на всё, до чего дотянется. Бывают города, что больше своих стран, и Рига, как Вена и Прага, один из них. Мне повезло в ней вырасти, другим – в ней жить. Решив убедить в этом собравшуюся общественность, я заливался, стоя за кафедрой. – Рига – первый русский город в Европе, – начал я панегирик. Двое латышей вышли, хлопнув дверью. Другие меня мягко поправили: – Вы хотели сказать – первый латышский город в Европе. – Латвийский, – заупрямился я, – ведь половина города – русскоязычных, и им повезло, как мечтал Егор Гайдар, оставаясь дома, попасть в Европу, да и в НАТО. Отреагировав на аббревиатуру, двое русских вышли, хлопнув дверью. – Чему ж тут радоваться? – уже не мягко возразили мне. – В Адажи для них казарму строят за восемь миллионов, лучше бы старикам помогли. – Но, может быть, старики будут спать спокойнее, зная, что их не разбудят танки, как в Донбассе. – Соловей НАТО, – фыркнул пожилой человек, но из зала не вышел. – Видите ли, – сказал я, чтобы ему понравиться, – у меня была геополитическая мечта, общая с Путиным. Мы хотели, чтобы Россия вступила в НАТО. Только он от этой идеи отступился, а я, наоборот, разогнался и теперь мечтаю, чтобы в НАТО вошли все страны, как в ФИФА. – А с кем же НАТО будет воевать? – С теми, кто не соблюдает правил, не признаёт границ, играет руками, да еще в офсайде. В зале воцарилось хмурое молчание, и, не дождавшись аплодисментов, я отправился в Вильнюс. Спускаясь к югу, чувствуешь себя так, будто пересек Альпы. Вильнюс, перепутавший Балтийское море со Средиземным, своей прелестью обязан итальянцам, которые его и строили. Таллинн входит в скандинавский круг столиц, Рига – в тевтонский, но Вильнюс, вопреки географии, принадлежит солнечной романской Европе, что бы он ни говорил на своем архаичном, восходящем ближе других к санскриту языке. Больше всего Вильнюс отличается цветом – от серого, как гранитный валун, Таллинна и красной, как черепица, Риги. Тут преобладают теплые оттенки охры, и интерьеры желтых костелов разогревают барокко до истерики рококо. Над католической роскошью нависает история Великого княжества Литовского. Самая большая держава Европы, которая простиралась от моря (Балтийского) до моря (Черного) и включала в себя Смоленск и Киев, эта Литва напоминает о себе заново построенными монументами, дворцами, музеями и рецептами: красной дичью, тминным квасом и медовухой зверской крепости. Язычество в Литве закатилось лишь в XV веке. Примерно тогда, когда Леонардо писал “Тайную вечерю”, в жематийской чаще убили последнего жреца. В память об этом я направился в лавочку “Балтийский шаман”. На куче янтаря спал жирный полосатый кот. – Кис-кис, – вежливо сказал я. – Laba diena, – поздоровалась вместо него раскрашенная хной девчушка в перуанской шляпе. – Кто из вас шаман? – Оба, но кот сейчас отдыхает. – Что вы мне как профессионал ворожбы посоветуете? – Янтарь, наш – на льне. Такой от всего спасает, от остального лечит. Я купил браслет, прибавив на всякий случай оберег с балтийскими рунами и веночек из дуба. – Священное дерево в нашей традиции, – сказал мне Марис, который помнил еще предыдущие названия всех улиц Вильнюса. – В двуязычной газете “Советская Литва” так и переводили: “Дуб наш парторг”. Уже завершая путешествие по трем столицам, я обнаружил – четвертую. Ею оказался Ужупис из республики Заречье на излучине Вильни, давшей имя расположенному неподалеку, метрах в трех, Вильнюсу. Не в силах исправить этот неприглядный район, здешняя богема сменила его смысл и контекст. Ужупис объявил себя независимым и, обходясь без танков, добился более-менее официального признания. Отсюда можно послать открытку с местным почтовым штемпелем, у них есть свой президент, свои послы и свой державный символ: ангел на колонне. – Сколько человек живет в вашей стране? – спросил я у одного из тех, кто ее придумал. – Около тысячи, но к ним надо прибавить все человечество. Гражданами Ужуписа считаются все, кто разделяют ее конституцию, и я еще не встречал никого, кому бы она не нравилась. Чтобы проверить сказанное, я отправился к улочке, вдоль которой вытянулась конституционная стена со скрижалями на 28 языках. Выбрав русский, я внимательно изучил все 38 параграфов и три заповеди: “Не побеждай, не защищайся, не сдавайся”. С остальным спорить тоже не приходилось. “Каждый имеет право на любую национальность”, – гласила одна статья, “Каждый отвечает за свою свободу” – другая, и “Каждый имеет право умереть, но не обязан”, – подытоживала третья. Мне больше всего понравился 13-й пункт: “Кошка не обязана любить своего хозяина, но в трудные минуты должна прийти ему на помощь”. Уезжая домой, я решил, что меня полностью устраивает конституция, которая не требует от своих котов и подданных ничего, кроме здравого смысла и его отсутствия. Рижская аура Всякое путешествие – шок, в родные края – электрический. Не удивительно, что визит в Ригу высекает из меня искру, но, как в испорченной зажигалке, она освещает лишь фрагмент пейзажа, оставляя в темноте картину целиком. Чтобы проникнуть в нее, надо сюда не приезжать, а здесь жить. Что я и делал, пока не отправился в Америку. За годы разлуки Рига изменилась не как все мы: чем старше, тем краше. И я ее с трудом узнаю́ – как себя на школьных фотографиях. Сегодня это – шедевр городской эклектики. Восемь столетий спрессовались в одно условное и прекрасное прошлое. Если желудь – энтелехия дуба, то конечный продукт рижской реставрации – город Belle Époque, остановившей историю в нужный и счастливый момент. Заново включившись в Европу, Рига перегнала ее: теперь она старая, но с иголочки. Всё, включая деревянные дома, которые того стоят, возвращается к своему идеальному облику. Власти пристально следят за ремонтом и не позволяют никакого произвола. Любая деталь – вплоть до изящных дверных ручек – обязана соответствовать оригиналу. От этого происходит эстетическое недоразумение: город – сплошной анахронизм. Тут всё древнее стало свежим и одновременным: замок крестоносцев, католические монастыри, протестантские церкви, ганзейские амбары, Шведские ворота и беззастенчиво разукрашенные дома ар-нуво, который здесь называют югендстилем. Дальше Рига не пошла, и единственная сталинская высотка гниет на обочине. Удачно застывшая история переносит нас в самую удавшуюся Риге эпоху – предвоенную. Когда-то Рига была третьим по значению городом Российской империи. Говорят (я не проверял), что здесь построили первые танки, автомобили, телефоны, приемники и всё остальное, без чего нынешняя Рига легко обходится, ибо она, как говорят (я не проверял), ничего не производит и живет красотой, туризмом и банками. В начале прошлого века, которому подражает век нынешний, богатство рижан выплескивалось на улицы так очевидно, что каждый дом отказывался походить на соседний. Изделие целой сотни талантливых зодчих, Рига – архитектурная фантазия на европейские темы. Бесконечное разнообразие сюжетов и деталей складывается в одно эпическое полотно, которое ни одному городу не уступает и многие превосходит. Самое удивительное, что я здесь жил и ничего об этом не знал. Возможно, потому, что не любил свое детство. Слишком рано научившись читать, я заменял друзей и врагов персонажами, но все равно страдал от одиночества. Школа была тюрьмой, двор – с лужами, небо – серым, город – тоже. Чтобы вернуться в Ригу и увидеть в ней праздник, понадобилась смена оптики и режима. Дело в том, что в моей Риге сбылась вековая мечта очень многих соотечественников: не просто выглянуть из окна в Европу, но и оказаться там, не покидая родины, даже если она теперь называется иначе и ведет себя странно. Я, например, в рижском кафе долго стоял у мужской уборной, не решаясь войти, поскольку слышал за дверью заливистый женский голос. Когда нужда осилила стеснительность, оказалось, что в туалете идет записанный на пленку урок иностранного языка, почему-то – итальянского. – Una bella città, – согласился я с невидимой учительницей и спустил воду. Первое свойство демократического государства – всеобщее недовольство. Конечно, для этого не нужен действующий парламент, власть не любят при любых режимах. В тоталитарных странах ее ругают шепотом, в авторитарных – на демонстрациях, в нормальных – постоянно, ибо она своя, на виду и меняется. Все, кого я встретил, с кем выпил и поговорил, внятно объяснили мне, почему в Латвии плохо, но будет хуже. Иногда в таком положении дел были виноваты русские, часто латыши и всегда, к моему удивлению, американцы. – Ваши, – сказал мне латвийский финансист, перепутав меня с Вашингтоном, – не понимают, что в странах Третьего мира коррупция – орудие модернизации. – Ваши, – возразил ему другой финансист, перепутав меня с Пентагоном, – не понимают, почему американские солдаты должны защищать от Путина страну, которая отмывает русские деньги. – Ваши, – резюмировал третий финансист, который принял меня еще и за Уолл-стрит, – высасывают наши бюджетные деньги и надувают Латвию, как могут и хотят, продавая ей устаревшее вооружение, которое им не нужно, а нам не пригодится. С русскими было не проще. Однокурсник, учитель русского языка в латышской школе (карьера, от которой я сбежал в Новый Свет), пророчил лингвистическую катастрофу. – Нынешнее поколение российских детей вырастет в латышских школах инвалидами русского языка, они даже с родителями будут говорить с акцентом, ты же понимаешь, что это значит?! – Еще бы. Нынешнее поколение российских детей в американских школах обречено на ту же судьбу. – Наши внуки в Латвии уже не прочтут Пушкина. – Боюсь, что его и в России скоро будут читать со словарем и менять на “Гарри Поттера”. Не сумев ни с кем договориться, я опускал политику, нажимал на эстетику и хвалил фасады. – Всё на них и уходит, – горевали собеседники, – одна показуха. – Зато какая! – не сдавался я, но и тут не нашел сочувствия. – Новая Рига портит прежнюю и любимую, – сказал самый знаменитый сейчас рижанин, режиссер Алвис Херманис, с которым мне удалось познакомиться, – тотальный ремонт содрал патину естественного увядания, история лишилась морщин, всё стало нарядным и искусственным, словно надутое ботоксом. Представьте себе, если бы такую операцию провели в Венеции. Я представил и прикусил язык, пока Алвис рассказывал историю. – В советское время мою знакомую выпустили в Венецию, в составе делегации, конечно. Впервые увидав город, о котором все мы мечтали, она расплакалась. Приставленная к делегации дама-парторг сказала, что хорошо ее понимает: до чего город довели – вся штукатурка облезла. Я понимающе закивал, но про себя не согласился: Рига никак не похожа на Диснейленд. Как бы ее ни омолаживали и ни приукрашивали, Рига погружена в особую ауру, которая источает аромат подлинной старины. – Иногда буквально, особенно на Маскачке, – добавил мой школьный товарищ, упомянув район, в мое время известный хулиганами, а сейчас руинами, до которых еще не добралась джентрификация.