Непобедимое солнце. Книга 2
Часть 9 из 37 Информация о книге
Вечером Меса сказала мне: — Ты смог. Завтра мы пойдем в лагерь Третьего Галльского, и они объявят тебя новым императором… Она уставилась на меня, ожидая, что я выскажу удивление. Но я молчал. Она недовольно покачала головой и сказала: — Они верят, что ты сын их любимого Каракаллы. Твой танец им это доказал. Впрочем, я заплатила им столько денег, что могла бы сделать императором свою мальтийскую собачку. С бабкой лучше было не спорить. — Пока ты дурачился перед солдатами, привезли одежду Каракаллы. Иди померь ее, внук. Надеюсь, ты не заразишься чесоткой или чем похуже. Детская одежда императора. Это была военная туника, такая же как на приходивших в храм солдатах, только пурпурная. Она оказалась мне чуть велика, но солдатам это должно было понравиться — в бедных семьях детям шьют одежду на вырост. Привезли даже обувь маленького Каракаллы — солдатские сапожки-калиги из желтой кожи, совсем как у солдат, только очень искусно сшитые и с золотыми гвоздями в подошве. Они были великоваты, но я мог в них ходить. Не калиги — калигулы. Сапожочки. По такому вот сапожку прозвали когда-то маленького Гая легионеры, среди которых он бегал в лагере. Его тоже одевали солдатом, чтобы завоевать любовь армии — а потом солдаты его убили. Все-таки есть в императорских судьбах нечто неизменное. Ганнис, помогавший мне примерять новый наряд, сказал: — Я видел тебя сегодня в храме. Тебе все удалось, мой мальчик. Это был танец. Он выговорил слово «танец» с особой интонацией, как бы подчеркивая, что речь идет не о пьяной пляске, а о священном таинстве. — Теперь ты понимаешь, — продолжал он, — почему я не пытался объяснить тебе, что и как делать. Я все равно не смог бы. Твой прадед Юлий говорил так: священный танец совершает невозможное не потому, что у танцующего появляется сверхъестественная сила, а потому, что невозможное вдруг оказывается естественным. — Да, — сказал я, — правда. Но почему боги не слушают наших молитв — и внимают только танцу? — Танец — это высшая из молитв, Варий. Когда ты танцуешь правильно, ты поднимаешься над рассудком с его мыслями и логикой, над личностью с ее привычками и даже над самой человеческой душой. Ты становишься одним целым с бесформенным и невыразимым божеством. А для божественного воления все просто. Сама собой решается всякая загадка, складывается любая головоломка: вещи и события, которые нельзя было примирить друг с другом, входят в зацепление без всякого труда, и все происходит естественно. Узлы развязываются сами, и даже бывает так, что меняется смысл прежних событий. Ведь похожее случилось? Я кивнул. — И чем это было? Ты можешь мне открыть? — Бык, — ответил я. — Бык, которого я победил во сне. Это не Минотавр, а бык Третьего легиона. Воин в латах с бычьей головой. Когда я это понял, мне стало проще. И солдаты меня приняли. Ганнис подумал, потом хлопнул себя ладонью по лбу и захохотал. — Да, — сказал он, — да! Мне даже в голову не пришло! — И мне. Хотя я видел эмблему Третьего Галльского много раз. — Вот в этом и волшебство. Вещи и смыслы соединились через твой танец, и мир изменился. Третий Галльский теперь твой. Солдаты пойдут за тебя на смерть. Раньше это было невозможно, сейчас возможно только это. Так все и происходит… Ты говорил с Месой? — Да, — ответил я. — Бабушка сказала, что ее деньги сделают меня императором. — У победы всегда много отцов, — кивнул Ганнис, — и бабушек тоже. Деньги нужны, но их недостаточно. Солдаты не умирают за золото, они за него в лучшем случае отступают, а в худшем бегут. Если ты станешь принцепсом, много людей будет утверждать, что им тебя сделали они. Благоразумнее не спорить, а потихоньку угощать их ядом… На следующий день солдаты Третьего Галльского провозгласили меня императором. Я уже чувствовал, что наряд маленького Каракаллы — это настоящий пурпур. Все было всерьез. Стены нашего дома в Эмесе больше не могли защитить нас, и семья, захватив самое необходимое, переехала в лагерь под защиту солдат. Особенно тяжело трудности новой жизни переживала моя бабка Меса — у нее было много замысловатых привычек, от которых пришлось отказаться. Жизнь среди солдат стала для нее мукой. Даже ее мальтийская собачка куда-то убежала. Она шутила по этому поводу так: — Варий Авит уже самый настоящий принцепс. Я сказала ему, что могу сделать императором не его, а свою собаку, и он, должно быть, тайком ее придушил… Она провела много лет при дворе двух императоров, и иногда от нее сквозило чем-то ледяным и жутким — особенно в те минуты, когда она старалась казаться милой и добродушной старушкой. Узурпатор Макрин был обречен. До него дошли, конечно, вести о мятеже — но он не понимал серьезности происходящего. Когда он прислал войска, их оказалось слишком мало — и они перешли на нашу сторону, увидев меня на стене. Они даже не поняли, что случилось. Перед ними был просто мальчик в пурпурной тунике, помахавший им рукой. Макрин послал отряд крупнее, и повторилось то же самое. Никто, кроме Ганниса, не понимал, что это не Макрин совершает одну ошибку за другой, а я танцую легчайший путь к вершинам. — Это был самый короткий танец, что я видел в жизни, — сказал Ганнис после очередного пополнения наших рядов. — Одно движение ладони от груди к солнцу. Юлий был бы горд. На нашу сторону переходили даже шпионы, присланные сеять рознь. А когда к нам присоединился Legio II Parfica со своим опытным командиром Евтихианом, Макрин повел в атаку все свои войска вместе с преторианцами. Им пришлось наконец биться как подобает воинам, злорадствовали наши солдаты; мало того, Макрин снял с преторианцев тяжелую броню, чтобы им легче было двигаться на жаре. Пришел трудный для нас час — Макрин все же был самым настоящим императором, которого признал Сенат. Он успел объявить цезарем своего малолетнего сына, как когда-то мой дед Север. Сражаться с Макрином означало сражаться с Римом. Но к этому моменту я мог сказать про себя почти то же самое. Междоусобица отличается от войны с внешним врагом тем, что никто из солдат не готов к смерти: происходящее кажется почти игрой, почти перебранкой в цирке. Но умирают во время этой перебранки точно так же, как в стычке с варварами. Воины в лагере по привычке поют: «Проклятый германец на нас наступает…» А убивать приходится не германцев, а таких же легионеров, и военный трофей неотличим от кражи у своих. Это была жестокая битва — но именно тогда, восьмого июня под Антиохией, весы склонились в мою пользу. Ганнис командовал строем как заправский генерал, мои бабка и тетка хватали за руки бегущих солдат — но все решил мой танец. Никто не догадался бы применить слово «танец» к тому, что произошло (конных танцев, как шутил потом Ганнис, не бывает). Когда солдаты дрогнули и бегство их стало напоминать воронку, засасывающую все больше людей, я вскочил на коня, выхватил кинжал, который был у меня вместо меча, и поскакал на врага. Я приблизился к преторианцам Макрина так, что моя жизнь оказалась под угрозой, но продолжалось это недолго — одного вида одетого в пурпур ребенка, презревшего смерть, было достаточно. Наши повернули, закричали, ударили — и всего через час Макрин бежал. Он мог бы еще победить, если бы рискнул всем, но из осторожности решил отступить в Рим, где, как он полагал, его любили. Скольких императоров подвела эта вера! Но Макрин не добрался даже до гавани: хоть он сбрил бороду, его узнали по исцарапанному подбородку. Сынишку его убили тоже — малыш успел побыть цезарем совсем недолго. Но и наших полегло немало. В этом бою погиб врач Ахилл, который когда-то погрузил меня в сон. Причем убила его стрела из «скорпиона» — вот ведь какое вещее имя! Каракалла всю жизнь пытался уподобиться Александру и не мог. У меня же это получилось без всякого труда. Я его станцевал. Да, я сплясал Александра, скачущего в бой. Именно так македонский царь решал исход своих великих битв — подвергая себя опасности перед лицом готовых бежать солдат. Я знал теперь это божественное чувство победы, возникающей из пепла поражения. И еще я понял, что Александр по сути владел тем же искусством священного танца. Только он танцевал для всех людей и богов сразу — и они любили его как никого. Война на этом кончилась. Я не спешил в Рим и перезимовал в Никомедии. Вместо себя я отправил римским сенаторам свой портрет в шелковой робе жреца. Выглядел он очень по-восточному, но пусть привыкают к тому, что их ждет. Я мог бы, конечно, станцевать перед ними и римлянина — но не чувствовал себя обязанным следовать обычаям людей, с охотой ложащихся под каждого мятежного генерала. Я победил Рим и его старых богов. Я взял этот город с боя в тот самый момент, когда поскакал на преторианцев Макрина в своей пурпурной тунике. Горе побежденным. С собой я возьму Камень Элагабала — и полюбившего меня бога. Посмотрим, что он захочет сделать со Вселенной. — Мы хотели спасти семью, — сказала мать, — а получили власть над миром. — Власть над миром нельзя получить раз и навсегда, — ответила моя бабка Меса. — Каракалла повторял за Тиберием: это как держать волка за уши. И еще он говорил, что Рим опасное место для императора. Тебя привели к власти восточные легионы, Варий — не лучше ли будет остаться на Востоке? — Каракаллу и Макрина убили далеко от Рима, — вздохнул Ганнис. — Опасное место для императора — лишь то, где его лишат жизни. Дело не столько в месте, сколько в смерти. — О да, — сказала Меса, — это так. Иногда ты рассуждаешь мудро, хоть ты и евнух. Ганнис очень злился, если его так называли, хоть полжизни выдавал себя за евнуха сам. В этот раз он смолчал. Он смолчал и тогда, когда стали говорить, будто диадему на меня возложил командир Второго Парфянского Евтихиан. За столом только весело переглянулись, когда шпион пересказал нам эти слухи. Всей семьей мы лежали за трапезой, совсем как в былые дни — но теперь рядом стоял Камень на прочных походных носилках, и мне почудилось, что он подмигнул мне своим черным глазом. — Налейте ему вина, — сказал я, кивая на Камень. — Пусть посмеется вместе с нами. — Он разве смеется? — спросила Меса. — Все время, — ответил я. — Вы просто не слышите. И я теперь буду смеяться вместе с ним. — Над кем ты будешь смеяться, Варий? — Над старыми богами, — сказал я. — Над кем же еще? Последняя неделя на яхте была для меня интересна не только тем, что окончательно закрылся вопрос о влиянии мужского обрезания на женское счастье (не влияет, женское счастье вообще мало связано с мужским членом, но патриархальному мозгу трудно такое вместить). Я много общалась с Тимом и Со — в основном в то время, когда прагматические буддисты были в другом месте. Не то чтобы я их избегала, но когда кто-то из них оказывался рядом, мне казалось, что меня прагматично бомбят с доброго дрона. Правда, я видела как Кендра погружается в джаны. Так называются состояния глубокого покоя, или что-то в этом роде. Выглядело это следующим образом — она сидела на подушке с серьезным наморщенным лицом и быстро выкидывала пальцы — сначала пять на одной ладони, потом три на другой. Это показывало, в какой из восьми джан она пребывает. А затем она выкидывала еще два пальца, показывая две дополнительные джаны, открытые лично ею. Думаю, было бы больше пальцев, нашлось бы и больше джан. Лева и Винс следили за этим очень внимательно. Тим тоже делал серьезное лицо, но я чувствовала, что в глубине души он потешается над происходящим. Тим казался мне куда интересней и круче этих буддистов. Он, впрочем, тоже был образцом американской душевной чистоты, не ведающей, как она ежеминутно согрешает — и поэтому эдемически невинной. Я была уверена, что он скорее удавится на своем галстуке, чем скажет вслух n-слово, но при этом он без всякой внутренней печали шутил про французов так: — Как узнать, что у вас дома побывал француз? Ваш мусорный бак пуст, а собака беременна. Правда, он пояснил, что это не его слова, а цитата из Стивена Кинга — но тут же добавил свое: — А как узнать, что побывал немец? Все то же самое, только над мусорным баком висит счет за сортировку мусора. У Кинга, пояснила Со, подобное было написано не от лица автора — так говорил один из малолетних героев. К заслуженному писателю — вернее, к его юристам — вопросов, естественно, не было. Но у меня сложилось ощущение, что Тим не слишком любит Старый Свет. Евросоюз он называл не иначе как рейхом. А про европейскую культуру сказал так: — У нее есть два постоянно перемежающихся модуса, или фазы. Первая, довоенная — сублимация пошлости в фашизм. Вторая, послевоенная — сублимация фашизма в пошлость. Сейчас вторая, но скоро опять начнется первая… Он сказал «kitsch», но Со заверила, что имеется в виду именно русское понятие «пошлость», для которого в английском нет точного перевода, потому что англо-саксы пошлости не видят и не ощущают. Как будто ее ощущают современные русские, вздохнула я.