Писатель, моряк, солдат, шпион. Тайная жизнь Эрнеста Хемингуэя, 1935–1961 гг.
Часть 11 из 29 Информация о книге
Но красивые слова не доставили радости Хемингуэю. На его лице выражение человека, который чувствует себя неловко и считает происходящее не совсем правильным. Он принимает медаль и благодарность в приказе, соответствующие ситуации, приобщает их к своим личным бумагам в усадьбе Finca Vigía и практически тут же сообщает Ланхему, что «все это дело с Бронзовой звездой выглядит очень странно». Он не знает предысторию, кто пробил это через систему и написал благодарность, но, на его взгляд, это «очень скользкое сочинение»{54}. В определенной мере проблема заключалась в том, что Хемингуэй рассчитывал на более серьезную награду, соответствующую его делам на полях сражения, вроде креста «За выдающиеся заслуги», которым щеголял один из офицеров УСС в Рамбуйе{55}. Возможно, он считал, что крест может освободить его от клейма скороспелого антифашиста, который не только подписывал воззвания и выступал с речами, но и зашел довольно далеко в сотрудничестве с НКВД. Без креста жизнь текла дальше, как и прежде. В сентябре Хемингуэй написал Ланхему, что у него опять «черная задница [депрессия], причем в самой сильной форме» и что политические новости из Вашингтона «очень мрачные»{56}. Замечание о том, что с него хватит войны, было другой формой неодобрения все более жесткой позиции администрации Трумэна в отношении Советов{57}. Менее чем через месяц он похвалил Геллхорн за осуждение того, как Комиссия по расследованию антиамериканской деятельности обошлась с немецким композитором Эйслером. Ее статья вышла в журнале The New Republic 6 октября. Хемингуэй прочитал публикацию и объявил, что это «хорошо… Она всегда превосходна, когда борется за то, во что верит…»{58}. В ноябре 1947 г. Хемингуэй проанализировал для Ланхема слушания по делу «Голливудской десятки». Его вывод выглядел вполне здраво: «…все это было совершенно недостойно… и коммунисты, и комиссия выглядели отвратительно лживыми»{59}. Он говорил, что у них, похоже, нелады с совестью. Дело не в том, что они были коммунистами, а в том, что они «проституировали, а не писали должным образом», т. е. строчили киносценарии, вместо того чтобы создавать серьезные произведения, а потом уже стали коммунистами ради «спасения своих душ». Это была старая песня: Хемингуэй частенько осуждал писателей, которые продались голливудским киностудиям и пожертвовали своей независимостью и художественной самобытностью. Далее Хемингуэй рассуждал о том, что бы сделал он, если бы его вызвали в комиссию. Он бы объявил, что никогда не был коммунистом, а потом заявил бы, что члены комиссии «кажутся ему отвратительно лживыми, и произнес бы это в микрофон медленно и отчетливо»{60}. В заключение он сказал бы, что «глубоко презирает их», что его отец, дед и прадед тоже презирали бы их и что за последние 30 лет видел лишь четырех честных конгрессменов. Комиссия по расследованию антиамериканской деятельности так и не предоставила Хемингуэю возможности приехать в Вашингтон и высказаться. Впрочем, у нее все же имелось досье на писателя, которое сильно перекликалось с досье ФБР (это и понятно, учитывая тесное сотрудничество двух структур). Там было упоминание о его поддержке Испанской Республики и коммунистов, сражавшихся бок о бок с ним. Однако, как и ФБР, комиссии так и не удалось доказать, что Хемингуэй сам был коммунистом и тем более советским шпионом. Надо полагать, что именно это, а также широкая известность избавили писателя от вызова в комиссию. Одно дело — издеваться над кем-нибудь вроде Эйслера или препираться с махровым коммунистом вроде Лоусона, и другое дело — вызвать на допрос американскую легенду{61}. Нельзя сказать, что «Голливудская десятка» тихо покинула сцену. Ее поведение во время допроса стоило ей поддержки многих умеренных представителей Голливуда. Однако немало других было готово протестовать{62}. Драматург Артур Миллер предложил размещать объявления в газетах на полную страницу, а известные писатели вроде Томаса Манна подписались под кампанией{63}. Арчибальд Маклиш, старый друг Хемингуэя, выступил против комиссии, обвинив ее в вынесении квазизаконных решений без предоставления жертвам защиты по закону. Он заявил, что комиссия подрывает дело защиты свободы больше, «чем все коммунисты на земле»{64}. Ряд друзей пытались убедить Хемингуэя сказать свое слово. Особенно настаивал на этом Милтон Вулфф. Когда эти двое познакомились в Испании, Вулфф уже был закаленным ветераном, командовавшим батальоном имени Авраама Линкольна в составе интернациональных бригад. Хемингуэю понравился этот человек, он написал, что Вулфф был таким же «высоким, как Линкольн, таким же худощавым, как Линкольн, таким же храбрым и хорошим воином, как командиры батальонов на поле боя под Геттисбергом»{65}. Во время Второй мировой войны Вулфф служил в сухопутных силах США и в УСС, где заработал репутацию «горячего, радикального офицера, порождения депрессии и бруклинских сторонников либерализма… [а также] инакомыслящей, приносящей проблемы личности»{66}. После войны он продолжил борьбу против оставшейся фашистской державы, т. е. франкистской Испании{67}. Это был неутомимый организатор, писатель и оратор, не раз занимавший трибуну в комплексе Madison Square Garden в Нью-Йорке. Он не состоял в рядах Коммунистической партии, хотя вполне мог считаться ее членом, поскольку был на одной стороне с партией по многим вопросам и регулярно общался с ее руководителями. Его политическая активность гарантировала ему место в списках подозреваемых, которые вели ФБР и Комиссия по расследованию антиамериканской деятельности{68}. Дружба Вулффа и Хемингуэя была довольно неровной. Она началась очень хорошо в Испании, однако два года спустя Вулфф оказался в рядах леваков, которые обрушились на Хемингуэя с критикой из-за описания жестокостей республиканцев в романе «По ком звонит колокол». Хемингуэй в долгу не остался и назвал Вулффа «мерзавцем», вонзившим нож в спину друга{69}. Через несколько дней он извинился, за то что написал «такое жесткое письмо» человеку намного моложе себя. Он хотел взять свои слова обратно и желал ему удачи во всех начинаниях{70}. По одной из историй Хемингуэй предложил щедрую ссуду Вулффу, который тут же прислал ему благодарности, но добавил, что все равно считает новый роман «паршивым»{71}. Летом 1946 г. Вулфф впервые обратился к Хемингуэю с просьбой поддержать празднование десятой годовщины создания бригады имени Авраама Линкольна и предложил Эрнесту «место председателя»{72}. Вулфф не поскупился на международный телефонный звонок — очень дорогое удовольствие в 1946 г. — и очень разочаровался, когда Хемингуэй сменил тему разговора и стал вспоминать свою удаль на полях сражений во Франции в 1944 г.{73} Чтобы Вулфф не питал иллюзий, Хемингуэй изложил свой ответ в письменной форме 26 июля и отправил его в письме: он слишком занят работой над новым романом, чтобы председательствовать на «политическом митинге», и он не подписывает письма, которые составляет не сам{74}. В качестве компромисса Хемингуэй соглашался сделать для Вулффа запись своего последнего слова на похоронах Джима Ларднера. Свое обещание он выполнил в начале 1947 г., добавив несколько слов о том, что гордится компанией еще одного «скороспелого антифашиста» и что такую классификацию ему присвоили за слишком раннее вступление в борьбу против фашизма в Испании{75}. Однако он больше не хотел впутываться в эти дела. В мае 1947 г. в телеграмме Вулфф просил Хемингуэя принять участие в одном-двух памятных мероприятиях в Madison Square Garden в сентябре: «Нам нужны люди, имеющие самую тесную связь с борьбой испанского народа. Хотелось бы, чтобы ты согласился»{76}. Ответа в досье нет. Хемингуэй не присутствовал на мероприятиях и в последующие годы вообще сторонился политической жизни на материке{77}. Глава 12. Холодная война Конец хорошим словам «Белокурая красотка разоблачает красную шайку» — 21 июля 1948 г. аршинные заголовки нью-йоркских бульварных газет кричали о какой-то неизвестной дотоле женщине, которая вроде бы рассказала все, что ей известно о советском шпионаже в Соединенных Штатах{1}. Несколько дней спустя Комиссия по расследованию антиамериканской деятельности вызвала «белокурую красотку» в Вашингтон для дачи показаний. Информатором оказалась выпускница Вассар-колледжа по имени Элизабет Бентли. Вопреки фантазиям сочинителей заголовков, это была довольно грузная женщина, хотя ей стукнуло всего 40, с каштановыми волосами, широко расставленными глазами и высоким лбом. На слушания она явилась в темном костюме и блузке с рюшами. Из украшений на ней была нитка жемчуга, туго обхватывавшая шею. Однако эта бывшая коммунистка произвела сильное впечатление. Она, похоже, не боялась ни публики в битком набитом зале, ни гнева многих известных мужчин и женщин, обвиняемых ею в шпионаже в пользу Советов. В окружении репортеров, сидевших и стоявших везде, где только можно, «под непрерывными вспышками фотоаппаратов… под сигналы, извещающие о начале радио- и телетрансляции, мисс Бентли спокойно прошла к месту свидетеля и после принесения присяги, вытерев вспотевший от жара софитов лоб, изложила свои показания»{2}. Число шпионов в Америке, которых она все называла и называла, было потрясающим, как и места их работы — от Белого дома до министерства финансов, госдепартамента, министерства юстиции и даже УСС, разведывательного агентства военного времени. Бентли сообщила комиссии, что сотрудник УСС по имени Данкан Ли, один из помощников генерала Донована, передавал ей информацию, которую клал в папку входящих документов для генерала, прекрасно понимая, что она пойдет в Москву. Бентли вышла из равновесия всего раз, когда ее спросили о руководителе советской резидентуры, на которого она работала — и которого безрассудно любила. Этим человеком был Яков Голос, старый большевик, завербовавший Хемингуэя зимой 1940–1941 гг.{3} Элизабет Бентли была агентом-посредником, доверенным оперативным сотрудником резидентуры Советов. Это означало, что она напрямую контактировала со шпионами в Америке как представитель НКВД. Она жила в Нью-Йорке и раз в две-три недели ездила поездом в Вашингтон, где встречалась со своими подопечными в ресторанах и парках. Вряд ли кто обращал внимание (не говоря уже о том, чтобы запомнить) на американку среднего возраста, сидящую за столиком в Джорджтауне, где-нибудь в районе Висконсин-авеню и N-стрит, скажем, с видным сотрудником УСС или высокопоставленным членом администрации. После встреч она складывала секретные документы в большую дамскую сумочку, а иногда и в хозяйственную сумку, если материалов было много, и отвозила их в Нью-Йорк, где передавала связнику из НКВД. С 1941 г. и вплоть до его смерти в 1943 г. все полученные ею материалы поступали к Якову Голосу, который был центральным звеном советской разведки на восточном побережье. Бентли не только работала с Голосом, но и приглашала его в свою скромную, но уютную квартиру по адресу Барроу-стрит, 58 в Вест-Виллидж — этот адрес был намного менее престижным в 1941 г., чем полвека спустя. В ее кирпичном таунхаусе имелся камин — очень полезная вещь, когда нужно уничтожить ненужные бумаги. Голос был опытным шпионом, однако держал шифрованные записи на клочках бумаги в карманах и хранил секретные документы в сейфе World Tourist Inc., туристического агентства на Пятой авеню, где они с Бентли работали. Он делился с ней некоторыми своими секретами. Хотя они жили и работали вместе, как выразился один шутник, в «буржуазном грехе и ленинском блаженстве», на слушаниях Бентли заявила, что Голос был «очень немногословным» и рассказывал только о том, что, по его мнению, ей полагалось знать{4}. Поскольку она не принимала участия в операции, связанной с Хемингуэем, ей не нужно было знать о нем, и не исключено, что она никогда не слышала его имени от Голоса. Хемингуэй, со своей стороны, вполне мог не понять, что речь на слушаниях идет о Голосе. Он не обязательно знал его под этим именем. (Голос на впервой встрече с Бентли, например, представился как «Тимми».) Фотографий этого русского практически не было, а Бентли дала детальное описание этого невысокого, необычно выглядящего человека с «поразительно голубыми глазами» и «ярко-рыжими волосами» лишь через три года{5}. Однако Хемингуэй понимал, как ее показания вписываются в более широкую политическую картину и оправдывают рвение комиссии в поисках советских шпионов, пусть даже тех, которые никогда не выдавали официальных секретов. После того как истории о Бентли начали появляться в прессе, Хемингуэй написал 28 июля Ланхему о том, что времена изменились. «Раньше» он мог свободно обратиться к «любому русскому на самом верху», когда ему, Хемингуэю, требовалась информация, и русские делились с ним «по секрету»{6}. Однако, думая, возможно, о советском шпионе, который связывался с ним на Кубе после возвращения из Европы в 1945 г., он добавил, что «не видел ни одного русского уже больше двух лет». Причина в том, что американцы больше не доверяют коммунистам. Поскольку Америка начала с ними холодную войну, он избегает «даже простого общения». В оборонительном тоне Хемингуэй возвращается к старым темам доверия и лояльности. По его словам, он был чем-то вроде Джима Бриджера, охотника и проводника XIX в., который выполнял роль посредника между индейскими племенами и захватывавшими земли поселенцами. Ни у кого даже вопрос не возникал по поводу лояльности Бриджера — все доверяли ему, поскольку он был воплощением добросовестности. Он, Хемингуэй, старался быть «добросовестным» всю свою жизнь, видел в этом нечто «более предпочтительное… чем что-либо другое в мире». В последующие месяцы Хемингуэй повторял это неоднократно, говоря в письмах Ланхему, что по-прежнему не верит ни во что, кроме борьбы за свою страну, когда она трубит сбор{7}. Позднее писатель обобщил все это для Ланхема в нескольких словах так: он, Эрнест Хемингуэй, никогда не был «гребаным предателем»{8}. Представление в Вашингтоне на этом не завершилось. Бентли и еще один бывший коммунист и шпион, редактор Time Уиттакер Чемберс, продолжали указывать пальцем на американцев, которые шпионили на Советы, а названные ими люди давали отпор, жестко отвергая предъявляемые обвинения, которые ломали их карьеру и даже жизнь. Помощник министра Гарри Декстер Уайт, с которым Хемингуэй когда-то встречался в министерстве финансов и который играл определенную роль во время поездки писателя в Китай в 1941 г., предстал перед Комиссией по расследованию антиамериканской деятельности 13 августа 1948 г. По его словам, он «никогда не был коммунистом и даже не помышлял о том, чтобы им стать», а его жизненные принципы «не позволяли [ему] совершать что-либо неблагонамеренное…»{9}. Как и Лоусон, он ссылался на конституцию и Билль о правах. Его кредо было «чисто американским»: …свобода вероисповедания, свобода слова, свобода мысли, свобода печати… Я считаю эти принципы священными. Я смотрю на них как на основу нашего американского образа жизни и считаю их реалиями жизни, а не простыми словами на бумаге… Через три дня Уайт скончался от сердечного приступа. Документы, всплывшие после его смерти, неопровержимо указывали на то, что Уайт не только передавал НКВД государственные секреты Америки, но и пытался представлять советские интересы наряду с американскими, когда работал над основами послевоенной финансовой системы. Он был одновременно и активным шпионом, и агентом влияния. Его защита строилась на преуменьшении сталинских преступлений и разглагольствовании о том, что будущее за сотрудничеством Советского Союза и Соединенных Штатов. Он мог бы также добавить, что не принимал руководящих указаний от советских спецслужб (ну или не очень-то принимал) и что сотрудничал с ними на своих условиях{10}. Осенью 1948 г. Хемингуэй рассказал Ланхему еще кое-что о своей связи с советскими спецслужбами. Он дал понять 24 ноября, что теперь находится в опасности из-за кое-каких «эпизодических заданий», которые выполнял ради Республики во время гражданской войны в Испании. «За любое из них могут вздернуть сейчас, но, выполняя их, я никогда не предавал своей страны…»{11} Писатель намекал, что некоторые из этих «эпизодических заданий» выполнялись в интересах Советов, а не только Республики: «Я ведь всегда честно рассказывал тебе о всех своих контактах с русскими и прочими». Он повторял, что никогда не был предателем, добавляя, что знает, «где предательство, а где нет». Недавнее прошлое показало, что «инквизиторы», как он называл их (надо полагать, ФБР, в рядах которого находились католики, симпатизировавшие Франко, и Комиссия по расследованию антиамериканской деятельности, которая следовала примеру ФБР), вряд ли поймут, почему писатель решил бороться с фашизмом на свой лад. Они неспособны заглянуть поглубже и осознать, что по большому счету он был благонадежным американцем «с чистыми помыслами и преданным сердцем». По этой причине ему нужно быть осторожным. Через два дня Хемингуэй вновь написал Ланхему, на этот раз о расследовании в отношении благонадежности одного из хороших друзей, и высказал мнение, что в эти дни «любому, кто много знает, не помешает быть осторожным»{12}. А несколько недель спустя он еще усилил эту мысль, сказав Ланхему, что не хочет писать о некоторых вещах, поскольку у него нет «никакого доверия ни к почте, ни к телефону, ни к радиограммам»{13}. Говорил ли Хемингуэй Ланхему всю правду в своих письмах? Мог ли генерал поймать писателя на слове? Ответ «Да, в известной мере» слишком туманный. В Испании, как и во Франции в 1944 г., Хемингуэй вполне мог обходить некоторые правила и играть более активную роль, чем простой иностранный корреспондент, но все, что он совершал, было во имя благого дела, т. е. антифашизма и получения того, что на его языке называлось «настоящими разведывательными данными». При этом он никогда не проявлял неблагонадежности по отношению к собственной стране. Это была правда, даже несмотря на то, что политические взгляды подводили его к опасной грани. Всегда есть вещи, которые писатель не хочет говорить своим читателям, и в этом нет ничего зазорного. Хемингуэй опустил жизненно важный факт — то, что он встречался с представителями советских спецслужб не только для выуживания полезной информации. Это было связано не только с Испанией, а может даже, по большей части и вовсе не с ней. Зимой 1940–1941 гг., после окончания гражданской войны в Испании, он согласился тесно сотрудничать с НКВД в борьбе против фашизма и тайно встречался с советскими шпионами во время Второй мировой войны. То, что он не собирался предавать собственную страну, ничего не значило. Его связь с НКВД невозможно было оправдать, особенно в глазах Комиссии по расследованию антиамериканской деятельности или ФБР — организации, которая имела на него зуб не только из-за политических взглядов, но и из-за оскорблений ее агентов в Гаване в 1942 и 1943 гг. В результате писателя тяготило бремя двух видов — внутреннее и внешнее. О внешнем бремени, скороспелом антифашизме, Хемингуэй мог рассказать Ланхему и одному-двум друзьям. А вот внутреннее бремя его связи с НКВД было тем, о чем знали только он сам и советские спецслужбы. Он не мог поведать об этом никому. В довершение всего Хемингуэя беспокоила возможность появления какого-нибудь предателя, еще одного Гузенко или Бентли, который знает его секрет и может поделиться им с ФБР или Комиссией по расследованию антиамериканской деятельности. Писатель не без оснований допускал, что бюро прослушивает его телефон и перехватывает его письма и что в один прекрасный день он может оказаться в зале перед членами комиссии. Он представлял, как отбивается от них, подобно Джону Лоусону и «Голливудской десятке», и оскорбляет конгресс, после чего работа в собственной стране становится для него невозможной. К концу десятилетия стало ясно, что победа во Второй мировой войне так и не принесла мира. В августе 1949 г. Советский Союз провел испытание своей первой атомной бомбы и лишил Америку монополии на супероружие. Несколько месяцев спустя власть на материковом Китае перешла в руки коммунистов. Место у руля заняли Мао и Чжоу, а Чану пришлось довольствоваться властью на острове Тайвань. В 1950 г. сталинистская Северная Корея вторглась в некоммунистическую Южную Корею, начав войну, которая продолжалась до 1953 г. Борьба с красной угрозой в Америке усилилась, когда сенатор Джозеф Маккарти от штата Висконсин развернул охоту на ведьм, на фоне которой деятельность Комиссии по расследованию антиамериканской деятельности казалась осторожной и профессиональной. Маккарти, казалось, бросался обвинениями, когда ему хотелось, и мало заботился об их подкреплении убедительными фактами, лишь бы его имя не исчезало из заголовков. Самые сенсационные обвинения сенатор начал выдвигать в 1950 г. и продолжал проводить расследования и слушания до конца 1954 г. В марте 1950 г. он заявил, что «по официальным донесениям разведки» Густаво Дуран, одно время близкий друг Хемингуэя, был «оголтелым коммунистом»{14}. Это вынудило Дурана нанять адвокатов и на протяжении нескольких месяцев отстаивать свои действия до, во время и после гражданской войны в Испании. Общие друзья вроде посла Спрюилла Брейдена защищали Дурана под присягой, а процесс освещала газета The Times. Хотя его реакция осталась неизвестной, живо интересовавшийся новостями Хемингуэй наверняка следил за злоключениями Дурана{15}. В марте 1951 г. два американских коммуниста, Юлиус и Этель Розенберг, предстали перед судом в Нью-Йорке в связи с обвинением в краже американских атомных секретов и передаче их НКВД. На этом судебном разбирательстве Элизабет Бентли сообщила, что Яков Голос — ее любовник и вербовщик Хемингуэя — тайно встречался с Юлиусом. Этот факт не был ключевым, однако он подтверждал обвинение, особенно после того, как Бентли заявила, что Коммунистическая партия США «служила исключительно интересам Москвы, будь то пропаганда, шпионаж или подрывная деятельность»{16}. Во время разбирательства Бентли продала право на публикацию своей истории журналу McCall’s. Летом журнал начал выпускать пространные выдержки из ее мемуаров с сенсационными подробностями ее жизни с Голосом: как она «оказалась в подпольной организации» с человеком, которого любила, как он завербовал ее для «спецработы», как ее «использовала красная шпионская сеть», как он умер у нее на руках в День благодарения в 1943 г.{17} Если Хемингуэй читал в то время McCall’s, ему было сложно не узнать рыжеволосого советского шпиона с голубыми глазами, которому посвящался июньский выпуск. Парадокс заключался в том, что страхи в отношении советского шпионажа поутихли к тому времени, когда борьба с красной угрозой достигла пика. Теперь количество американцев, работавших на НКВД, было намного меньше, чем в любой период предыдущих двух десятилетий, благодаря усилиям перебежчиков вроде Бентли и правительства США, разгадавшего советские шифры{18}. Советская агентура настолько сократилась, что московский центр подумывал о реанимировании старых контактов, в число которых входил и Хемингуэй. В 1948 г., а потом в 1950 г. центр и вашингтонская резидентура вели оживленную переписку по поводу Хемингуэя, оперативный псевдоним «Арго». Впервые Москва направила запрос по нему 8 июня 1948 г., а затем, по-видимому, не получив ответа от Вашингтона, повторила запрос 3 июля 1950 г.: «Просим установить нынешнее место пребывания „Арго“, о котором мы сообщали вам ранее…»{19} Центр выдвигал предлоги для восстановления контакта и продолжал «напоминать [Вашингтону] … что „Арго“ был привлечен к сотрудничеству на идеологической основе… „Саундом“ [Голосом], что о нем мало информации и он не проверен на практике». Москва обещала переслать материальный пароль Хемингуэя в Вашингтон «в случае необходимости»{20}. Хорошо понимая их ценность, НКВД сохранил марки, которые Хемингуэй передал Голосу в 1940 г. Предъявив этот символ, неизвестный русский мог доказать, что действительно является сотрудником НКВД. Хемингуэй понятия не имел, что НКВД думает о нем. Восстановление контакта с советским шпионским ведомством было практически последним, чего он хотел. Он стоял на той же политической платформе, что и в 1947–1948 гг., иначе говоря, критиковал американскую внешнюю политику и воздерживался от критики Советов. У него было неоднозначное отношение к Корейской войне: сожаление, что это первая американская война с 1918 г., в которой он не участвует, — и масса вопросов в отношении стратегии и адекватности генералов, ведущих эту войну. Был ли смысл отправлять войска в Азию, когда главная угроза находилась на полях Европы? Писатель заверял Ланхема, что в случае развязывания войны в Европе он готов сражаться за свою страну, возможно как партизан, за линией фронта, подобно своему литературному герою Роберту Джордану{21}. Охота на коммунистов дома держала его в напряжении. Хемингуэй не переставал говорить Ланхему, что для него доверие и благонадежность стоят на первом месте — это основа, качества, которые имеют смысл для человека. Писатель очень остро реагировал на любые разговоры о «предательстве, трусости, пособничестве и о хороших качествах», которые противопоставляются им{22}. Он продолжал делить мир на людей, которым можно доверять и которым нельзя. На одной стороне был он с Ланхемом, т. е. люди выше подозрений, поскольку они «не раз рисковали жизнью за свою страну». На другой стороне находились разные неблагонадежные группы: коммунисты, лицемеры и многие (но не все) агенты ФБР. К глубокому сожалению, Вашингтон не признавал его благонадежность. Хотя Хемингуэй самоотверженно работал «на сугубо конфиденциальной основе» на правительство США во время войны, как выяснилось из внутренних источников, цензоры в Майами получили распоряжение задерживать всю его корреспонденцию на две недели. По горькому признанию писателя, это была плохая награда за его службу. Риск ради такого дела, как антифашизм, теперь в расчет не принимался. Друг Хемингуэя со времен сражений на полях Испании Милтон Вулфф не оставлял попыток заставить его поддержать и принять участие в различных мероприятиях. Весной 1950 г. Вулфф обратился к Хемингуэю с просьбой сказать «несколько слов» на митинге (возможно, против политики США в отношении Испании, где у власти находился Франко){23}. Хемингуэй в очередной раз проигнорировал его обращение — скорее всего, он тянул с ответом до тех пор, пока не стало слишком поздно. Вулффу он написал, что занят и не в состоянии помочь чем-либо. В день митинга ему пришлось сверять сотни страниц корректуры, он работал с утра до вечера и даже ночью, чтобы уложиться в срок{24}. Когда же с корректурой было покончено, он поскользнулся на ходовом мостике Pilar, наткнулся на багор — здоровенный крюк для крупной рыбы — и приземлился на «большую скобу». Результат: еще одно сотрясение мозга «в сочетании с набором других радостей» — фонтаном крови и травмой позвоночника. По словам Хемингуэя, теперь ему уже лучше и он хочет, чтобы Вулфф знал о его готовности помогать любому из Испании, кто попал в сложную ситуацию. Он упоминал врача батальона имени Линкольна, Эдди Барски, которого отправили в тюрьму за отказ отвечать на вопросы Комиссии по расследованию антиамериканской деятельности. Однако он, Хемингуэй, покончил с поддержкой каких-либо «общих дел». Общие дела обычно располагают собственными ресурсами и не нуждаются в его помощи. Как бы то ни было, добавлял он, Вулфф и его товарищи «сами напросились на это». Они «обещали не сдаваться», а потом стали жаловаться, когда враги справа дали сдачи{25}. Вулфф навсегда запомнил, как его разъярили слова о том, что они сами напросились на неприятности{26}. Ему пришлось сдерживать себя, когда он писал ответ. Митинг прошел успешно, но движение могло бы стать намного сильнее, если бы Хемингуэй поддержал его. У него был «авторитет, который привлек бы многих сбитых с толку, несмелых и „всегда полезную“ толпу»{27}. Однако «ты не пришел и не выступил, и это чертовски плохо». Вулфф хотел, чтобы Хемингуэй знал еще одно: молодой радикал всегда понимал риски, грозящие активисту. Он вовсе не жаловался на последствия своей деятельности. «Пожалуйста не сомневайся, мы поднимаем шум не из-за того, что получаем то, на что „напросились“». Они выступают потому, что происходящее с ними — всего лишь начало сползания Америки вправо. Когда Вулфф перечитывал эти письма десятилетие спустя, они ясно показывали ему разницу между Хемингуэем, который был «полностью в борьбе» во время войны в Испании, и человеком, который выдерживал дистанцию в 1950 г., высчитывая, что он должен поддерживать, а что нет. Эта разница заставляла Вулффа «горько рыдать в глубине души»{28}. Чего Вулфф не знал, так это то, что Хемингуэй по-прежнему соглашался со многими вещами, которые отстаивал он сам. Писатель не изменил своего отношения к Франко и очень сожалел, что политики вроде охотника за красными Маккарти портят жизнь хорошим людям вроде Вулффа. Маккарти не был американским Франко, но он все равно представлял собою зло. Через день после того, как он написал письмо Вулффу, Хемингуэй сам напросился на неприятности. Он отпечатал на машинке и подписал письмо сенатору Маккарти, затем добавил к нему постскриптум и подписал его еще раз{29}. Письмо было бессвязным и грубым, а некоторые его пассажи не имели смысла. Но суть проглядывала ясно. Для начала Хемингуэй ставил под вопрос храбрость Маккарти и его военное прошлое. «Некоторые из нас видели мертвых и считали их, а также сколько среди них Маккарти. [Мертвых] насчитывалось много, но вас [среди них] не было…» Он называл Маккарти «засранцем» и приглашал его на Кубу для боксерского поединка, чтобы разрешить разногласия между ними. Маккарти должен сразиться с ним, а не рассылать повестки с вызовом в суд. Но он, Маккарти, не «отважится сразиться даже с кроликом». Хемингуэй, похоже, так и не отправил это письмо — подписанный экземпляр сохранился среди его бумаг{30}. Должно быть, его остановила мысль о том, что для него намного важнее писать книги, чем быть активистом, т. е. тем, кто мог попасть в черный список и потерять право публиковаться. В 1948 г. Хемингуэй сказал своему издателю Чарльзу Скрибнеру, чтобы тот не беспокоился по поводу «возможности объявления его работ подрывными». Он готов присягнуть «в любой момент», что не является и никогда не был коммунистом{31}. Три года спустя, в 1951 г., он объяснял А. Хотчнеру, худощавому, энергичному молодому писателю и редактору, который впервые появился в жизни Хемингуэя в 1948 г., что эти вещи трудны для понимания. Ему не только нужно держаться подальше от коммунистов; он также должен избегать работ, которые могут показаться подрывными. В число антифашистских работ, созданных им в 1937 г., входила «Пятая колонна», которая теперь считается «подрывной пьесой»{32}. Она не была подрывной, когда он ее написал. Однако, продолжал Хемингуэй, он не хочет оказаться «телевизионным персонажем», оправдывающимся перед «какой-нибудь комиссией», которая не верит в то, что он любит свою страну и готов сражаться за нее «против любого врага, когда угодно и где бы то ни было». Свое время он лучше посвятит созданию романов, а не выступлениям перед комиссиями. Известно как минимум два случая, когда в 1950-х гг. Хемингуэй отвергал просьбы театров позволить им осуществить постановку «Пятой колонны»{33}. Эта повесть о деятельности контрразведчика-коммуниста, пытавшегося избавить Испанскую Республику от фашистских шпионов, была со всей очевидностью работой скороспелого антифашиста, написанной в отеле Florida под вражеским огнем да к тому же посвященной шпионажу. Если Хемингуэй хотел держаться подальше от коммунистов, то ему нужно было тем более избегать всего связанного с коммунистами-шпионами. Он знал лучше кого-либо другого, как непросто объяснить в 1950 г. все, что он делал в Испании, не говоря уже о его контактах с НКВД в 1940-х гг. А если бы он попытался представить объяснения комиссии, от него потребовали бы назвать коммунистов и сочувствовавших им, т. е. людей вроде Милтона Вулффа и Йориса Ивенса. Как Хемингуэй позднее сказал своему другу Питеру Виртелу, у него нет времени на «работу осведомителем» подобно некоторым голливудским персонам, которые одно время были его друзьями{34}. Возможно, по той же самой причине он не ответил на призыв Артура Кёстлера выступить против сталинистских гонений деятелей культуры в Восточной Европе{35}. Книга, которую Хемингуэй опубликовал в 1950 г., определенно не была подрывной. Книга «За рекой, в тени деревьев», действие которой происходит в основном в Венеции, рассказывала о последних часах жизни американского военного, участника Второй мировой войны. Ричард Кантуэлл серьезно болен и может умереть в любой момент. Он не похож на энергичного Роберта Джордана, героя романа «По ком звонит колокол», который хочет освободить мир от фашизма. Это, скорее, сводный образ Бака Ланхема и самого Хемингуэя после сражения в Арденнах в 1945 г. Однако главный герой книги по-прежнему готов исполнять свой долг. Кантуэлл — профессиональный военный, отдающий все силы борьбе с врагами своей страны независимо от того, кто они и как он относится к ним. В одном месте речь этого вымышленного полковника очень напоминает разговор Хемингуэя с Мэри Ланхем в 1945 г. Кантуэлл говорит, что русские — «потенциальные враги. Поэтому я, как солдат, готов сражаться с ними. Но они мне очень симпатичны, и я не знаю никого, кто был бы благороднее них и более похож на нас»{36}. Хемингуэй надеялся, что роман «За рекой, в тени деревьев» будет принят так же хорошо, как и его предыдущая книга. Однако отзывы оказались неоднозначными. Характерной была рецензия в журнале Saturday Review of Literature, где говорилось о том, что книга «вобрала в себя все худшее из его [Хемингуэя] предыдущих работ… [и] заставляет с сомнением смотреть на будущее писателя»{37}. Альфред Кейзин из The New Yorker сожалел, что «такой чудесный и честный писатель» создал «такую жалкую пародию на себя». По отзыву в журнале Time, книга показала, что Хемингуэй, некогда признанный мастер, перешагнул теперь за 50 и «исписался»{38}. Разъяренный Хемингуэй в ответ набросал черновик письма на страницах ежедневника Warner’s Calendar of Medical History 1939 г. вроде того, что он использовал в качестве судового журнала во время операции Friendless в 1941–1942 гг. Хемингуэй просил редактора The New Yorker передать «г-ну Альфреду КЕЙЗИМУ (или КЕЙЗИНУ) … что он может засунуть (ЗАСУНУТЬ) свой отзыв себе в ЗАДНИЦУ» и предлагал прислать вазелин. В черновике одно из предложений осталось незаконченным. Оно начиналось словами: «Нет ничего позорного в защите своей страны», словно защита своей страны ставила все на свои места и нивелировала грехи от плохого языка до радикальных взглядов{39}. После выхода в свет романа «За рекой, в тени деревьев» советские шпионы в Вашингтоне сделали подборку рецензий, которые так разозлили Хемингуэя, и отправили ее в Москву в октябре 1950 г., скорее всего для поддержания актуальности досье «Арго»/Хемингуэя. Если они и читали книгу, то не обратили внимания на пассаж о том, как сильно Кантуэлл/Хемингуэй симпатизировал русским. В Москву доложили, что «он слывет приверженцем троцкистов» и выступает «с нападками… на Советский Союз в своих статьях и памфлетах»{40}. Ничего из этого даже отдаленно не походило на правду. После того как головорез НКВД убил сталинского соперника Троцкого в Мехико в 1940 г., троцкисты существовали в основном в коллективном воображении НКВД вместе с пониманием этого слова как обобщающего термина для врагов режима. (То же самое относилось и к слову «коммунист» в представлениях многих американцев в те времена.) Навешивание на Хемингуэя ярлыка троцкиста было одним из способов покончить с интересом к писателю навсегда. Если кто-то в НКВД и думал о Хемингуэе после 1950 г., то во всяком случае не писал об этом. Ничто не свидетельствует о том, что НКВД искал возможности вновь связаться с ним или что он опять встречался с каким-либо советским шпионом{41}. Однако воспоминания об Испании, НКВД и ФБР не оставляли писателя-шпиона до конца жизни. Глава 13. Без свободы для маневра Зрелый антифашист на Кубе и в Кетчуме Весной 1958 г. Хемингуэй взял Мэри на рыбалку в плохую погоду у северного побережья Кубы. Это было необычным само по себе. Он, как правило, держал Pilar у причала, когда море было неспокойным. Мэри удивилась еще больше, увидев, что Грегорио Фуэнтес, шкипер яхты, насаживает «не слишком свежую наживку на крючки» — наживку, которая дошла до такого состояния, когда два серьезных рыбака должны были бы просто выбросить ее. Тем не менее после установки буксировочных приспособлений, создававших видимость готовности к рыбалке, Хемингуэй вывел Pilar в море и отошел от берега примерно на 15 км так, чтобы скрыться из виду{1}. Он попросил Мэри постоять за штурвалом, пока они с Грегорио не управятся с «одним дельцем». Она видела, как они спустились вниз, открыли ящики, «перевернули кровати» и стали доставать оттуда пулеметы, винтовки, обрезы, ручные гранаты, непонятные банки и ленты с патронами — смертоносный арсенал, на котором она, ничего не подозревая, не раз спала во время морских прогулок. Теперь это добро отправлялось в море. Чтобы выбросить все это за борт, потребовалось не меньше получаса. Хемингуэй не сказал Мэри, откуда взялись эти запасы и почему они хранились на Pilar. Позднее Грегорио утверждал, что Хемингуэй позволил ему спрятать «оружие для революционного движения» на Pilar{2}. Неужели двое мужчин избавлялись от свидетельств поддержки Кастро? Хемингуэй сообщил Мэри тогда лишь то, что склад «был добром, оставшимся со старых времен», т. е. после 1942 г., и что теперь никто не сможет воспользоваться им{3}. Когда она заикнулась, что такой склад оружия, должно быть, стоит не меньше «пары косых», он ответил туманно, что это «его вклад в революцию», и добавил: «Возможно, мы спасли несколько жизней»{4}. Означало ли это, что он помогал финансировать движение Кастро или снабжать его оружием? Или он просто не хотел, чтобы оружие попало в руки мародеров в случае беспорядков? Но вместо объяснений этот человек, обожавший секреты и интригу и написавший потом, что его отношение к революции было «очень сложным», стребовал с Мэри клятву молчать об увиденном и больше не возвращаться к этой теме{5}.