Пробуждение
Часть 13 из 25 Информация о книге
– Он думает, нам надо пожениться, – призналась я. Ее брови взлетели вверх, как антенны. – Правда? Джо? Это так не… – А я не хочу. – Ох, – сказала она, – тогда это ужасно. Ты, наверное, ужасно себя чувствуешь. Узнав то, что хотела, она принялась втирать в плечи лосьон после загара. – Намажешь? – и она протянула мне пластиковый тюбик. Я не чувствовала себя ужасно; на самом деле я вообще не чувствовала ничего особенного, причем уже давно. Возможно, я была такой всегда, это мое врожденное свойство, вроде глухоты или отсутствия кожной чувствительности; но в таком случае я бы не замечала этого недостатка. В какой-то момент у меня как будто пропала шея, словно пруд замерз или затянулась рана, и я оказалась закрыта в своей голове; с тех пор меня ничто не трогает, как будто я в бутылке, или в деревне, где я видела людей, но не слышала, поскольку не понимала, что они говорят. Бутылки и прочие емкости искажают видимость с обеих сторон: лягушки в банке растягиваются в ширину, и, думаю, я тоже представляюсь им в искаженном виде. – Спасибо, – сказала Анна. – Надеюсь, не облезу. Думаю, тебе надо поговорить с ним или что-то в этом роде. – Я пробовала. Но в ее глазах читался укор: я недостаточно сделала для примирения, заглаживания своей вины. Я послушно пошла к двери. – Может, вы все разрулите, – бросила она мне вслед. Джо все еще был на мостках, только теперь сидел на краю, свесив ноги в воду, и я уселась позади него. На пальцах ног у него росли темные волоски, напоминавшие иголки на веточке бальзама. – В чем дело? – спросила я. – Ты заболел? – Ты отлично, мать твою, знаешь, – ответил он через минуту. – Давай вернемся в город, – предложила я, – и будем жить как раньше. Я взяла Джо за руку – широкая ладонь загрубела от гончарного круга и цемента. – Ты водишь меня за нос, – сказал он, по-прежнему не глядя на меня. – Все, чего я хочу, – это прямой ответ. – На какой вопрос? Вблизи мостков было несколько водомерок, державшихся за счет поверхностного натяжения; на песчаном дне лежали легкие тени, образуемые искривлением воды под их лапками, тени двигались одновременно с насекомыми. Его ранимость смущала меня, он все еще обижался, мне нужно было относиться к нему бережнее. – Ты любишь меня? Вот и все, – сказал он. – Это все, что имеет значение. Все опять упиралось в язык, который я не могла использовать, поскольку он не был моим. Должно быть, Джо знал, о чем говорил, но это слово было неточным; у эскимосов есть пятьдесят два обозначения снега, потому что это для них важно – и для любви должно быть не меньше. – Я хочу полюбить тебя, – сказала я. – И по-своему люблю. Я попыталась вспомнить, как можно назвать чувство, которое соответствовало бы моим словам. Мне действительно хотелось полюбить его, но это было все равно как думать, что Бог должен существовать, и быть не в силах в это поверить. – Иисус-дристос. – Он убрал свою руку. – Просто да или нет, не ходи кругами. – Я пытаюсь говорить правду, – сказала я. Мой голос не был моим, он будто принадлежал незнакомке, одетой в мою одежду, притворявшейся мной. – Правда в том, – произнес он с горечью, – что ты считаешь мою работу дерьмом, а меня – неудачником, ты думаешь, что я этого не стою. Его лицо искривилось от боли – я ему завидовала. – Нет, – возразила я, но не смогла правильно выразить свою мысль, и он нуждался в чем-то большем. – Поднимайся в хижину, – сказала я; там была Анна, она бы помогла. – Я сделаю чай. Я встала, но он не сдвинулся с места. Пока разогревалась плита, я достала с полки в их комнате кожаный альбом и раскрыла на столе, рядом с читавшей Анной. Теперь меня заботила не смерть отца, а моя собственная; возможно, я сумею понять, когда произошла эта перемена, если замечу изменения в своем лице, которое было живым до какого-то года, дня, а потом будто замерзло. Герцогиня во Франции перед революцией перестала смеяться и плакать, чтобы ее кожа никогда не изменилась и не сморщилась, и у нее получилось – она умерла бессмертной. Сперва бабушки и дедушки, отдаленные предки, незнакомцы, все сняты в анфас, как расстрельная команда: фотография тогда была чем-то диковинным; возможно, они, как индейцы, думали, что у них крадут души. Под снимками были подписи белым, аккуратно сделанные мамой. Моя мама до замужества, еще одна незнакомка, с короткой стрижкой, в вязаной шапочке. Свадебные фотографии, застывшие улыбки. Мой брат до моего рождения. А затем стали появляться фотографии со мной. Поль вывез нас на озеро в своих санях, пока оно не замерзло. Моя мама в неизменной кожаной куртке и с непривычно длинными волосами по моде 1940-х годов стояла у кормушки для птиц с вытянутой рукой; сойки там тоже были, она их дрессировала – одна сидела на ее плече, уставившись на нее умными черными глазками, другая садилась ей на запястье, крылья вышли размыто. Солнечные лучи вокруг нее просеивались сквозь сосны, ее глаза смотрели прямо в камеру, с испугом, из затененных глазных впадин, как на черепе, – игра света. Я смотрела, как расту. Мама и папа по отдельности рядом со строящимся домом – сначала одни стены, потом с крышей – и в огороде за работой. По краям были поля из белой бумаги, с петельками на каждом уголке, они были похожи на серо-белые окошки, открывавшиеся туда, куда я больше не могла попасть. Я была на большинстве фотографий, заточенная в бумагу; или не я, а то, чего я лишилась. Школьные фотографии: мое лицо среди сорока других лиц, и над всеми возвышаются здоровенные учительницы. Я всегда могла найти себя – силуэт постоянно был смазан из-за движения или взгляд устремлен в другую сторону. Дальше были глянцевые цветные снимки – забытые мальчишки с прыщами и гвоздиками, я в строгих платьях, с кринолином и тюлем, слоеных, будто праздничные торты в витрине; наконец меня окультурили – готовый продукт. Она мне говорила: «Ты выглядишь очень хорошенькой, дорогая», как будто верила в это; но меня это не убеждало, я уже знала к тому времени, что она не может судить о норме. – Это ты? – спросила Анна, откладывая «Тайну Стербриджа». – Господи, как мы только могли носить такое? Последние страницы альбома были пустыми, с несколькими незакрепленными фотографиями, вставленными между черными страницами, словно мама не хотела заканчивать альбом. После снимков в парадных платьях я исчезла; никаких свадебных фотографий, но мы, конечно, их и не делали. Я закрыла альбом и выровняла края. Ни малейшей догадки – я так и не поняла, когда это случилось. Похоже, тогда со мной все было в порядке; но после я позволила себе разделиться надвое. Женщина, распиленная в деревянной клети, в купальном костюме, с широкой улыбкой – фокус с помощью зеркал, я читала о таком в комиксе; однако со мной произошел несчастный случай, и я раздвоилась. Только одна половина, закрытая в клети, оказалась жизнеспособной; я же была негодной половиной, отделенной, отброшенной. Я была лишь головой, или нет, чем-то второстепенным, вроде отрезанного пальца; чем-то бессловесным. В школе был такой розыгрыш: приносили коробочки с ватой внутри и дыркой внизу; в дырку просовывали палец и показывали, словно отрезанный. Глава тринадцатая Мы отчалили в десять, судя по часам Дэвида. Небо было акварельно-голубым, с барашками облаков, белых на спинках и серых на брюшках. Дул попутный ветер, набегали волны, мои руки поднимались и раскачивались, легко и привычно, словно сами знали, что делать. Я сидела на носу, носовая фигура; позади меня Джо месил воду, лодка устремлялась вперед. Мы миновали знакомые места, которые напоминали сейчас схематичную карту: мыс, утес, накренившееся мертвое дерево, остров цапель с неясными птичьими силуэтами, черничный остров, отмеченный мачтовыми соснами на переднем плане. На следующем острове была когда-то хижина зверобоя, бревна законопачены травой, куча соломы вместо кровати; теперь от хижины осталась только груда гниющего дерева. Утром у нас произошел разговор, бессмысленный, но спокойный и рассудительный, словно мы обсуждали телефонный счет; значит, все было кончено. Мы еще лежали в постели, его ступни торчали из-под одеяла. Мне ужасно хотелось поскорее состариться, чтобы больше не пришлось проходить через это. – Когда вернемся в город, – сказала я, – я съеду. – Я съеду, если хочешь, – ответил он великодушно. – Нет, у тебя там все горшки и другие вещи. – Делай как знаешь, – сказал он, – как и всегда. Для него все это было словно состязание в школе, когда дети выворачивают тебе руку и спрашивают: «Сдаешься? Сдаешься?» Пока не признаешь поражение, тебя не отпустят. Он не любил меня, он любил свой собственный образ и хотел, чтобы кто-то еще делал это, кто угодно, до меня ему не было дела, и значит, мне не стоило переживать. Солнце было на двенадцати. Мы перекусили на острове с выщербленными берегами, почти в дикой части озера. Сойдя на сушу, мы увидели, что кто-то уже сложил очаг на гранитном уступе; кругом был разбросан мусор: апельсиновая кожура, и консервные банки, и вонючая куча жирной бумаги – следы пребывания человека. Это напоминало собачью метку на заборе, словно бескрайний простор – безымянная вода и ничейная земля – подтолкнули кого-то к тому, чтобы оставить свою подпись, застолбить свою территорию, и единственное, что они смогли, – это намусорить. Я собрала хлам и свалила в одну кучу, чтобы потом сжечь. – Это отвратительно, – сказала Анна. – Как ты можешь к этому притрагиваться? – Такое возможно только в свободной стране, – заметил Дэвид. – В Германии при Гитлере было очень опрятно. Нам не пришлось ничего рубить – на острове было полно сухих палок и веток, нападавших с деревьев. Я вскипятила воду, заварила чай, и мы поели куриного супа с лапшой из пакетика и консервированных сардин с яблочным соусом. Мы сидели в тени, над нами поднимался белый дым, и ветер доносил до нас запах жженых апельсиновых корок. Я сняла котелок с огня и разлила чай; в воде плавал пепел и веточки. – Джентльмены, – обратился к нам Дэвид, поднимая жестяную кружку, – за королеву. Один раз я так сделал в одном баре в Нью-Йорке, и возникли эти три английских моряка и полезли в драку – они решили, что мы янки и оскорбляем их королеву. Но я сказал, что она и наша королева тоже, так что мы имеем такое же право поднимать за нее тост, и в итоге они купили нам выпивку. – Думаю, было бы правильнее, – сказала Анна, – если бы это сделали вы: «Леди и джентльмены, за королеву и герцога». – Никаких этих феминистских штучек, – сверкнул глазами Дэвид, – или окажешься на улице. Я не потерплю такого в доме, они проповедуют произвольную кастрацию, они тащатся от этого, маршируя по улицам дикими шайками, вооружившись садовыми ножницами. – Я к ним присоединюсь, – пообещала мне Анна шутливо, – с тобой за компанию. А я сказала: – Думаю, мужчины должны главенствовать. Но никто из них не уловил мою мысль; Анна взглянула на меня так, словно я предала ее, и произнесла: – Ого. Тебе случайно не промыли мозги? А Дэвид сказал: – Хочешь работу? – и, повернувшись к Джо: – Слушай, ты главенствуешь. Джо только что-то промычал в ответ, и Дэвид предложил мне: – Тебе нужно провести ему звук. Или приделать штепсель с абажуром – из него выйдет отличная лампа для журнального столика. Я ему устрою гостевую лекцию в клубе «Зрелая растительность» на следующий год: «Как общаются горшки». Он войдет и будет молчать два часа – им снесет крышу. Наконец Джо вяло улыбнулся. Ночью я хотела спасения; если бы я смогла заставить тело чувствовать, реагировать, двигаться достаточно сильно, тогда какие-нибудь гирлянды красных синапсов и синих нейронов, пылающих молекул могли бы просочиться ко мне в голову через закрытое горло, шейную мембрану. Говорят, наслаждение и боль всегда рядом, но большая часть мозга нейтральна; она не имеет нервной системы, как жир. Я прорабатывала эмоции, называя их: радость, покой, вина, освобождение, любовь и ненависть, чуткость, общность; выбирать, что тебе чувствовать – это как решать, что надеть, – ты смотришь на других и запоминаешь. Но единственное, что я чувствовала, – это страх того, что я неживая: опровержение, разница между тенью булавки и ощущением, когда втыкаешь ее себе в руку; в школе, сжавшись за партой, я так делала, не только булавками, но и перьевыми ручками, и циркулем, инструментами знаний, на английском и геометрии; ученые установили, что крысы предпочитают любые ощущения их отсутствию. Внутренние стороны моих рук были испещрены крохотными ранками, как у наркоманки. Мне вводили иглу в вену, и я проваливалась куда-то, словно ныряла, погружаясь из одного слоя тьмы в другой, более глубокий, глубочайший; когда я выплывала на поверхность с помощью анестетика, через бледно-зеленую мглу на свет, то ничего не помнила. – Не дергай его, – попросила Анна. – Или, может, на этот раз я начну короткий курс, – сказал Дэвид. – Для бизнесменов: как открывать центральный разворот «Плейбоя» одной левой, чтобы правая оставалась свободной для дела; и для домохозяек: как включать телик и выключать мозги – это все, что им нужно знать, и мы сможем идти домой. Но он не стал спасать меня, его самого нужно было спасать, и никто из нас не собирался надевать плащ-палатку с толстовкой и ботинки, мы двое боялись не справиться, лежали спиной друг к другу, притворяясь, что спим, пока Анна за фанерной стенкой молилась кому-то. Романтические комиксы: на обложке всегда розовое личико в ручьях слез, похожих на потеки фруктового мороженого; мужские журналы фокусируются на удовольствиях, машинах и женщинах, с кожей гладкой, как шины. В каком-то смысле это давало облегчение – быть исключенной из мира чувств. – Твоя проблема в том, что ты ненавидишь женщин, – сказала Анна гневно. Она выплеснула остатки чая с чаинками в озеро, я услышала всплеск. Дэвид ухмыльнулся: