Пробуждение
Часть 9 из 25 Информация о книге
Глава девятая Все наши проблемы происходят из-за этой шишки у нас на плечах. Я не против тела или головы: меня раздражает только шея, создающая иллюзию раздельности. Нас сбивает с толку язык – он не должен обозначать тело и голову разными словами. Если бы голова росла прямо на плечах, как у червей или лягушек, без этой конструкции, этой лжи, люди не могли бы смотреть сверху вниз на свои тела и воспринимать их как каких-то роботов или марионеток, которыми они управляют; они бы тогда понимали, что, если голова отделится от тела, умрут и голова, и тело. Я не помню точно, когда начала подозревать правду о себе и о других: во что превращаюсь я и во что – другие. Что-то из этого открывалось мне так же быстро, как взмывают на ветру флаги или как вырастают после дождя грибы, но это было во мне, это доказательство, его только требовалось расшифровать. Сейчас мне кажется, я всегда это знала, все это: время сжато, как мои пальцы, обхватывающие колено в сумеречной спальне, и я держу в кулаке отгадки, решения и силу для того, что должна теперь сделать. У меня было слабое зрение, я плохо переводила, не понимала диалекты, я могла бы выработать свой. Ученые проводили эксперименты на детях: закрывали их с глухими и немыми сиделками, запирали в шкафах, лишая слов, – и они выяснили, что после определенного возраста разум уже неспособен впитывать никакой язык; но откуда им знать, что ребенок не изобретает собственный язык, неведомый никому, кроме него самого? Это было в зеленой книге в средней школе, «Ваше здоровье», вместе с фотографиями кретинов и людей с патологиями щитовидной железы, скрюченными и страшными, служившими наглядными примерами, с черной обводкой вокруг глаз, как у осужденных преступников: только такие изображения наготы сочли приемлемыми для детской психики. Кроме них там были графики, слайды с метками и стрелочками, яичники, как лиловые медузы, матка, как груша. Из-за двери до меня доносятся голоса друзей и шелест игральных карт. Закадровый смех, он у них с собой на бобинах, и они его проигрывают в цикличном режиме на магнитофонах, скрытых у них в груди. После того как в тот день уплыл Эванс, мне стало не по себе: на острове было небезопасно, в каком-то смысле мы оказались в ловушке. Ребята этого не сознавали, в отличие от меня, а я отвечала за них. Я ощущала следящие за нами глаза, его присутствие где-то за зеленой завесой листвы, готового атаковать или ретироваться, он был непредсказуем, я пыталась придумать способы оградить их от опасности; им не грозит опасность, пока они не разбредутся поодиночке. Возможно, он безобиден, но я не могу за него ручаться. Мы поели, и я собрала крошки на поднос, чтобы высыпать птицам. Сойки проведали, что в хижине живут люди; они умные, они понимают, что человек с подносом означает пищу; а может, кто-то из них достаточно стар и помнит фигуру моей мамы с вытянутой рукой. Две-три сойки стояли теперь поодаль, как часовые, внимательно наблюдая. Джо вышел за мной и смотрел, как я рассыпаю крошки. Он тронул меня за руку, нахмурившись, вероятно желая поговорить со мной: что-то высказать было для него делом нелегким, он сражался со словами, цедя их по одному сквозь бороду, они у него тяжелые и угловатые, как танки. Его рука сжала мою пробной хваткой, но тут показался Дэвид с топором. – Эй, леди, – сказал он, – я смотрю, ваша поленница почти пуста. Можете использовать мою мужскую силу. Ему хотелось сделать что-то полезное; и он был прав: если мы пробудем здесь неделю, нам понадобится больше дров. Я попросила его найти деревья на корню, мертвые, но не слишком старые и не гнилые. – Да, мэм, – сказал он, отвесив мне шутовской поклон. Джо взял маленький топорик и пошел с ним. Они были городскими, и я боялась, что они поранят ноги; и еще мне подумалось, что это было бы нам на руку – нам бы тогда пришлось вернуться. Я не стала предупреждать их о нем, у них было оружие. Он увидит это и убежит. Когда они скрылись на тропинке, ведущей в лес, я сказала, что пойду пропалывать огород, этим тоже следовало заняться. А мне хотелось чем-то заниматься, поддерживать хотя бы видимость порядка, чтобы скрывать страх как от друзей, так и от него. Страх имеет запах, как и любовь. Анна решила, что я рассчитываю на ее помощь; она отбросила свой триллер и притушила сигарету, выкуренную только наполовину, она их экономила. Мы обмотали головы шарфами, и я пошла в сарай за граблями. Солнце нещадно палило, и в огороде было жарко и влажно, как в теплице. Мы опустились на колени и принялись дергать сорняки; они сопротивлялись, цепляясь корнями или выходя с комьями земли, а иногда ботва рвалась, оставляя корни в земле, чтобы снова прорасти; я вкопалась ногами в теплую грязь, руки позеленели от крови сорняков. Постепенно стали просматриваться овощи, почти сплошь бледные и чахлые, фактически задушенные. Мы складывали сорняки кучками между грядками, и они увядали, медленно умирая; потом их сожгут, как ведьм, чтобы они не вернулись. Жужжало несколько комаров и слепней, с переливчатыми радужными глазами, их укусы были как горячие иголки. Периодически я останавливалась и оглядывала забор, нашу границу, но там никого не было. Возможно, отец изменился до неузнаваемости – возраст, безумие и лес могли как следует обработать его: ворох ветхого тряпья, к лицу прилипли опавшие листья. «Время безжалостно», – подумала я. Родители много лет горбатились на огороде – исходная почва была слишком песчаной и безжизненной. Этот клочок земли был создан их стараниями, за счет компоста, высушенного болотного ила, лошадиного навоза, который доставляли лодками из зимних лесных поселков, когда там еще держали лошадей для перевозки бревен к замерзшему озеру. Родители таскали навоз вдвоем, в больших корзинах на носилках: два шеста с прибитыми крест-накрест досками. Я помнила, как еще раньше мы жили в палатках. Где-то здесь мы нашли кадку со свиным салом, разорванную, как бумажный пакет, со следами когтей и зубов, содравших краску. Отец тогда был в одном из своих многодневных походов, изучая деревья по заданию бумажной фабрики или правительства, – я никогда точно не знала, на кого он работает. Продуктов у мамы было на три недели. Медведь залез в палатку с едой через заднюю стенку – мы слышали его ночью. Он растоптал яйца и помидоры, разодрал все консервы, разбросал хлеб, обернутый вощеной бумагой, и перебил банки с джемом; утром мы собрали все, что смогли. Единственное, что не тронул медведь, это картошка; мы как раз завтракали ей у костра, когда он возник на тропинке, решив вернуться за добавкой: этакий косолапый увалень, живая шуба с зубами. Мама встала и пошла на него; медведь замедлил шаг и заревел. Она пронзительно выкрикнула что-то, похожее на «гад», замахала руками, и медведь развернулся и потопал в лес. Я запомнила эту картину: мама со спины, машет руками, словно собралась взлететь, и ретирующийся медведь. Когда она потом пересказывала это, она призналась, что перепугалась до смерти, но я ей не верила, она была такой жизнерадостной, уверенной в себе, словно знала магическое заклинание от любых напастей: какой-нибудь жест и слово. Она была в своей кожаной куртке. – Ты на таблетках? – спросила вдруг Анна. Я взглянула на нее с удивлением. Я не сразу ответила, пытаясь понять, зачем ей это знать. Раньше такое называлось личным вопросом. – Уже нет, – сказала я. – Я тоже, – сообщила она хмуро. – Не знаю никого, кто их еще принимает. У меня от них тромб в ноге, а у тебя? Ее щека была испачкана, розовый макияж потек на жаре и напоминал деготь. – У меня испортилось зрение, – сказала я. – Все так размылось. Мне сказали, через пару месяцев все пройдет, но не прошло. Это было как замазать глаза вазелином, но я не стала этого говорить. Анна кивнула; она дергала сорняки, словно волосы. – Ублюдки, – произнесла она. – Неужели у них мозгов не хватает придумать что-нибудь такое, что будет действовать, не убивая тебя? Дэвид хочет, чтобы я снова стала их принимать, говорит, это не вреднее чем аспирин, но в следующий раз у меня может быть проблема с сердцем или еще чем-нибудь. То есть такими вещами я шутить не стану. Любовь без страха, секс без риска – вот чего они хотели; «и у них почти получилось», – подумала я, они почти добились своего, но, как и в случае с фокусами или ограблениями, неполный успех равнозначен провалу, и мы вернулись к другим средствам. Любовь предохраняется. «Ты предохранялась?» – спрашивают они, не перед этим, а после. Секс раньше пах как резиновые перчатки, и сейчас тоже, только теперь вместо зеленых целлофановых пакетиков прозрачные блинчики, так что женщина может притворяться, что по-прежнему играет в органическую месячную лотерею, а не химическую. Но скоро придумают искусственную матку – интересно, что я тогда почувствую. Когда только родила, я решила, что у меня не будет второго ребенка, – столько вытерпеть, непонятно ради чего: тебя запирают в больнице, сбривают волосы, и привязывают руки, и не дают ничего видеть, не хотят, чтобы ты понимала, что происходит, хотят, чтобы ты считала, будто все это их дело, а не твое. Тебя обкалывают, чтобы ты ничего не слышала, ты все равно как мертвая свиноматка, ноги закинуты на металлические поручни, и какие-то люди нависают над тобой: лаборанты, техники, мясники, студенты, практикующиеся на твоем теле, неуклюже или с усмешкой – они вынимают из тебя младенца вилкой, как соленый огурец из банки. А затем тебе накачивают вены красной химией – я видела, как она бежала по трубке. Больше никогда не позволю проделать со мной такое. Его не было там со мной, я уже не помню почему; он должен был присутствовать, ведь это была его идея, его вина. Но он прислал свою машину, чтобы меня забрали и мне не пришлось вызывать такси. Из леса позади нас донеслись звуки неравномерных ударов топора: несколько ударов, раскатистое эхо, пауза, еще несколько ударов, кто-то из них смеется, эхо смеха. Тропинку прорубил мой брат, за год до того как уехал: он продвигался через подлесок вдоль берега, орудуя топором и мачете. – Мы не все еще сделали? – спросила Анна. – Я точно схвачу солнечный удар. Она уселась на пятки и достала недокуренную сигарету. Думаю, ей хотелось вернуться к доверительному разговору, она бы рассказала мне о других своих болячках, но я продолжала пропалывать. Картошка, лук; земляничная грядка как джунгли – ее мы трогать не будем; все равно сезон уже прошел. В высокой траве за забором появились Дэвид и Джо, неся за два конца хлипкое бревно. У них был гордый вид, они показали себя добытчиками. Бревно было все в зарубках, словно они дрались с ним. – Эгей, – окликнул нас Дэвид. – Как дела на плантации? Анна встала. – Шел бы ты, – сказала она, щурясь на них против солнца. – Вы почти ничего не сделали, – заявил Дэвид в своей манере. – По-вашему, это огород? Я окидываю их топорную работу придирчивым отцовским взглядом. В городе он бы пожал им руки и сразу прикинул: могут ли они обращаться с топором, знают ли что-то о навозе? Они бы стояли смущенные, с чистой кожей пригородных жителей и в школьной одежде, не зная, чего от них ждут. – Просто отлично, – сказала я. Дэвид захотел, чтобы мы достали кинокамеру и немного поснимали, как они вдвоем несут бревно, для «Случайных сцен»; он сказал, это будет его режиссерским камео. Джо вспомнил, что мы не умеем обращаться с камерой. Дэвид пояснил, что нужно лишь нажать на кнопку – идиот бы справился, – в любом случае, будет даже лучше, если кадр окажется не в фокусе или переэкспонированным, – это подчеркнет элемент случайности, примерно так художник бросает краску на холст, это будет органично. Но Джо сказал: что, если мы испортим камеру, кто заплатит за нее? В конце концов они воткнули топор в бревно после нескольких попыток и по очереди сняли друг друга, как они стоят, сложив руки и поставив ногу на бревно, словно это лев или носорог. Вечером мы играли в бридж слегка засаленными картами, лежавшими здесь с давних пор: на одной колоде синие морские коньки, на другой – красные. Дэвид и Анна играли против нас. Они легко победили: Джо толком не знал правил, а я не играла много лет. Я всегда была неважным игроком; единственное, что мне нравилось, это собирать и тасовать карты. Потом я подождала Анну, чтобы она проводила меня до нужника; обычно я ходила первой, одна. Мы взяли оба фонарика; они защищали нас от темноты кругами слабого желтого света, ложившегося на наши ноги. Шелест листвы, жабы в сухих листьях; один раз кролик отрывисто застучал лапой. Звуки, пока я узнаю их, означают, что мы в безопасности. – Надо было взять свитер потеплее, – посетовала Анна. – Не знала, что будет так холодно. – Там есть плащи, – сказала я, – можешь брать. Когда мы вернулись в хижину, мужчины уже были в постели; они себя не утруждали походом в нужник по темноте, а мочились на землю. Я почистила зубы; Анна стала снимать макияж при свете свечи и фонарика, поставленного на попа́; лампа выгорела. Я вошла в свою комнату и разделась. Джо что-то промычал в полусне; я обвила его рукой. За стенами дома выл ветер и качались деревья, больше ничего. Я видела на потолке желтый кружок света от фонарика Анны; луч переместился, она вошла в их комнату, и мне было слышно их: дыхание Анны, прерывистое и тревожное, словно загнанное; затем ее голос, но не обычный, а перекошенный, наверное, как ее лицо, отчаянный молящий стон: ну же, ну же. Я накрыла голову подушкой, я не хотела это слушать, хотела, чтобы это прекратилось, но куда там. «Заткнись», – шептала я, но напрасно. Она стала молиться, так самозабвенно, как будто Дэвида вообще не было рядом. Боже, боже, о, да, ну же, боже. Потом ее голос перешел в стон боли, чистый, как вода, стон животного, попавшего в капкан. Я подумала, что это как смерть, и еще, что это кажется плохим только со стороны. Наверное, они тоже нас слышали, перед этим. Но я никогда ничего не говорю. Глава десятая Закат был красным, даже красновато-лиловым, и на другой день солнце держалось так, как я и рассчитывала; без радио и барометра приходится самой предсказывать погоду. Шел второй день недели, я отсчитывала их в уме, словно делала тюремные насечки на стене; я была в напряжении, как натянутая бельевая веревка, и то, что он еще не объявился, только усиливало вероятность встречи. Седьмой день казался очень далеким. Я хотела увезти их с острова, чтобы защитить от него, и его от них, уберечь их всех от знания. Они могли приняться обследовать остров, прорубать новые тропы; они уже начинали маяться: две основные обязанности – обеспечивать огонь и еду – выполнялись, и больше ничего не оставалось. Солнце встает, перемещается по небу, тени движутся сами собой, кругом сплошной воздух, никаких четких границ, единственное разнообразие – случайный самолет высоко в небе, оставляющий полоску выхлопа; для них это, наверное, было подобно жизни в лагере. Утром Дэвид рыбачил с мостков, ничего не поймал; Анна читала уже четвертую или пятую книжку в мягкой обложке. Я подмела пол, метла была опутана длинными нитями, темными и светлыми, из-под зеркала, где мы с Анной причесывались; потом я попробовала работать. Джо сидел на насыпи, обхватив руками колени, как садовый гном, и смотрел на меня. Стоило мне поднять взгляд, как я видела его глаза, синие, как шариковая ручка или костюм Супермена; даже отвернувшись, я ощущала его рентгеновский взгляд, проникавший мне под кожу, легкое покалывание, будто он преследовал меня. Было трудно сосредоточиться; я перечитала две народные сказки – о короле, который научился разговаривать с животными, и о фонтане жизни, но не продвинулась дальше схематичных набросков фигуры, походившей на футболиста. Предполагалось, что это великан. – В чем дело? – спросила я у него наконец, откладывая кисточку и сдаваясь. – Ни в чем, – ответил он. Джо снял крышку с масленки и стал делать дырки в масле указательным пальцем. Мне следовало гораздо раньше понять, что происходит, следовало прекратить это еще в городе. Я поступила неправильно, оставшись с ним, он привык к этому, подсел на мою близость, но я не сознавала этого, как и он. Если ты не можешь уловить разницу между удовольствием и болью, значит, ты в ловушке. Я сделала это с ним, я закармливала его своей пустотой в неограниченных объемах, он был к этому не готов, это оказалось сильнее его, и он заполнил ее собой, подобно тому как люди, изолированные в пустой комнате, начинают видеть узоры. После ланча они все уселись с выжидательным видом, словно рассчитывая, что я раздам им мелки и пластилин или стану разучивать с ними песни и скажу, во что играть. Я попыталась вспомнить, чем мы занимались в хорошую погоду, когда не было работы. – А не хотели бы вы, – спросила я, – пособирать чернику? Получился вроде как сюрприз; работа под видом чего-то другого, нам нужна была игра. Они клюнули, обрадовавшись чему-то новому. – Ништяк, – сказал Дэвид. Мы с Анной сделали сэндвичи с арахисовой пастой для послеполуденного перекуса; затем обработали носы и мочки ушей ее солнцезащитным лосьоном и выдвинулись. Дэвид и Анна поплыли в зеленой лодке, мы взяли другую, потяжелее. Они все еще не очень хорошо гребли, но ветра почти не было. Мне приходилось тратить много сил, чтобы не отклоняться от курса, поскольку Джо не умел рулить; к тому же он этого не признавал, что только усложняло задачу. Мы обогнули каменный мыс, где проходит тропинка; а затем вошли в архипелаг из островков, это были верхушки затопленных холмов, возможно, составлявших когда-то единый хребет, до того как построили плотину. Все эти островки недостаточно велики, чтобы иметь названия; некоторые не более чем утесы с несколькими деревьями, вцепившимися в почву корнями. На одном островке, чуть подальше, гнездились цапли. Мне пришлось хорошенько всмотреться, чтобы различить их: молодняк в гнездах держал свои змеиные шеи с клювами-ножницами неподвижно, прикидываясь сухими ветками. Все гнезда были на одном дереве, белой сосне, сгруппированные для безопасности, как несколько бунгало на отшибе. Если цапли подходят достаточно близко, они дерутся. – Видишь их? – спросила я у Джо, показывая в ту сторону. – Чего вижу? – не понял он. Он перетрудился и потел, мы шли против ветра. Он нахмурился, глядя в небо, но не смог увидеть цапель, пока одна из них не поднялась, разминая крылья. За островом цапель был еще один островок, побольше, довольно ровный, с несколькими красными соснами, торчавшими прямо, как мачты, вздымаясь из кустов черники. Мы пристали к берегу и привязали лодки, и я дала каждому по оловянной кружке. Черника только начинала зреть, выделяясь темными гроздьями на зеленом, как первые капли дождя на озере. Я стала двигаться с кружкой вдоль берега, где ягода созревает раньше.