Золотой дом
Часть 8 из 40 Информация о книге
Снято. – Следующий день, – говорит он. Это следующий день, в настоящем времени. – Вот мы на следующий день, – говорит он. – Завтра, один из двух немыслимых дней. Вот мы тут, и это завтра. – Я свободная душа, – презрительно кривит она рот, ничего особенного, говорит ее гримаса. – А ты весь в цепях. У тебя есть внутренний голос, к которому ты не прислушиваешься, в тебе кипят подавленные эмоции, ты игнорируешь смущающие тебя сны. – Я не вижу снов, – возражает он. – Разве что на другом языке, цветные, в техниколоре, но это мирные сны. Катятся волны, высятся величественные Гималаи, мать улыбается мне – и еще зеленоглазые тигры. – Я же слышу, – говорит она, – когда ты храпишь, ты часто воешь, но не волком, а словно выпь. Кто-кто-кто – кричишь ты. Вопрос, на который у тебя нет ответа. Они прогуливаются по Бауэри, строительные работы рвут в клочья тротуар и мостовую вокруг. Загромыхал отбойный молоток, и они больше не слышат друг друга. Он оборачивается к ней, двигает губами, на самом деле ничего не говорит, просто открывает и закрывает рот. Молоток на миг смолкает. – Вот мой ответ, – говорит он. Снято. Они занимаются любовью. Все еще завтра, все еще день, но они оба этого хотят и не видят причины ждать темноты. Тем не менее оба закрывают глаза. В сексе много граней одиночества, даже если рядом другой человек, кого ты любишь и хочешь порадовать. И нет необходимости видеть друг друга, когда любовники хорошо освоили предпочитаемые приемы. Их тела уже изучили друг друга, каждый старается двигаться так, чтобы соответствовать естественному ритму другого. Губы сами находят друг друга. Руки знают свое дело. Нет острых углов: занятие любовью стало для них плавным и гладким. Чаще всего они сталкиваются с одной и той же проблемой. У него не получается достичь эрекции, в особенности – ее удержать. Рийя бесконечно привлекает его, он повторяет это снова и снова после каждой неудачи, каждого падения, и она принимает это и обнимает его. Иногда ему удается на миг скрепиться, войти в нее, но в самый момент пенетрации пенис вновь обмякает и бессильно сминается об ее половые губы. Но все это не так важно, потому что они придумали множество других способов достичь кульминации. Он так сильно ее привлекал, что при первом же прикосновении она возбуждалась, и так, ласками и поцелуями, пуская в ход вторичные органы (руки, губы, язык), он доводил ее до оргазма, и вскоре она смеялась, счастливая, изнуренная. Ему передавалось ее наслаждение, и зачастую даже не требовалась эякуляция. Он удовлетворялся тем, что удовлетворял ее. Со временем они осмелели, они позволяли себе эксперименты, и это опять‑таки было очень приятно обоим. Она думала, но не говорила вслух, что обычная беда юношей – они мгновенно и многократно твердеют, однако им недостает терпения, самоконтроля и должной обходительности: через две минуты уже обессиливают. А эти долгие часы любви намного, намного приятнее. Вслух же она говорит (хорошенько подумав перед тем, как это произнести): мы словно две женщины. Так безопасно себя чувствуем оба, так полно себя отдаем – второе было бы невозможно без первого. Ну вот. Она это произнесла. Теперь все в открытую. Он лежит на спине. Смотрит в потолок. Долгое время не отвечает. Потом: – Ага, – произносит он. И снова долгое молчание. Что “ага”, тихо спрашивает она, ее рука на его груди, пальцы ласкают его кожу. – Ага, – повторят он. – Я думаю об этом. Все время об этом думаю. Флэшбек. Круговое вытеснение. В тот год Майкл Джексон выступал в Бомбее. В Мумбаи. В Бомбее. Телевизионные новости: мужчины в розовых и шафрановых тюрбанах собираются в аэропорту, неистово дергаются под музыку доли. В зале прибытия натянут огромный матерчатый транспарант: НАМАСТЕ МАЙКЛ НАМАСТЕ ОТ РУКОВОДСТВА АЭРОПОРТОВ ИНДИИ. Джексон в черной шляпе и красном блейзере с золотыми пуговицами хлопает, ободряя танцоров. “Индия – моя особая любовь, – говорит он. – Пусть всегда будет на тебе благословение Божье”. Парнишка Д двенадцати лет от роду в своей комнате смотрит новости, репетирует лунную походку, губами вторит словам знаменитых песен, все выучил наизусть, на сто процентов. Великий день! А на следующее утро водитель повез его в школу. Они спустились с горы на Марин-драйв и около Чоупатти-бич попали в пробку. И внезапно вот он, Джексон собственной персоной, прогуливается между застывшими автомобилями. Божемой божемой божемой божемой божемой. Но нет, конечно, это не Майкл Джексон. Это хиджра. Хиджра, похожий на увеличившегося в росте Майкла Джексона, в такой же черной шляпе и красном блейзере с золотыми пуговицами. Дешевая имитация. Как посмел! Сними это. Это не твое. Правой рукой хиджра касался полей шляпы, он стремительно вращался, левой рукой держась за его-ее-этого пах. Старенький бумбокс играл “Bad”, хиджра с белым гримом и красной помадой на лице подпевал. Отвратительно. Неотразимо. Чудовищно. Как такое позволяют. Вот хиджра поравнялся с автомобилем, его окном, молодой милорд едет в кафедральную школу, потанцуй со мной, юный мистер, потанцуй со мной. Орет в закрытое окно, прижимая красные губы к стеклу. – Hato, hato, – восклицает шофер и машет рукой. – Прочь! Хиджра смеется пронзительным презрительным фальцетом и уходит прочь, в сторону солнца. Круговое вытеснение. Когда ты показала мне статую Ардханаришвары, я вскрикнул: С острова Элефанта! – и заткнулся. Но да, я знаю его-ее, издавна. Это слияние Шивы и Шакти, сил бытия и действия индуистского бога, огня и жара – в теле единого двуполого божества. Ардха – половина, нари – женщина, ишвара – бог. Одна сторона мужская, другая женская. Я думал о нем-ней с детства. Но после встречи с хиджрой я испугался. Все побаиваются хиджр, чувствуют легкое к ним отвращение, и я тоже. Но вместе с тем я ощущал, как они притягивали меня, и это меня пугало. Какое отношение имеют ко мне эти женомужчины? Все, что я слышал о них, приводило в содрогание. Особенно Операция. Они так и называли это – Operation, по‑английски. Использовали алкоголь или опиум, но обходились без наркоза. Совершали это дело другие хиджры, не врач, обвязывали веревкой гениталии, чтобы резать ровно, а потом – удар длинного кривого ножа. Ждали, пока стечет кровь, и прижигали кипящим маслом. В следующие дни, пока рана заживает, уретру постоянно раскрывают силой, чтобы не дать ей зарасти. В итоге образуется грубый шрам, похожий на вагину и такого же назначения. Ко мне это какое имеет отношение, никакого, я вовсе не влюблен в свои гениталии, но такое, такое, уф. Что ты сейчас сказал? – перебивает она. – Не влюблен в свои гениталии? Я не сказал этого. Я не это сказал. Снято. Рийя сидит на полу, читает книгу. “Согласно священным поэмам шиваизма Шива – Аммам-Аппар. Мать и отец воедино. Говорят, Брама создал человечество, превратившись в два существа, первого мужчину Сваямбхуву Ману и первую женщину Сатарупу. Индия всегда признавала андрогинов, мужчину в женском теле, женщину в мужском”. Д в сильном возбуждении бродит от белой стены к белой стене, хлопает ладонью по стене, когда до нее доходит, разворачивается. Идет обратно, доходит до стены, хлопает, разворачивается, идет, доходит, хлопает. Не понимаю, что ты пытаешься сделать из меня. Работа в музее забила тебе голову. Я тот, кто я есть, а не кто‑то другой. Я это я. Рийя не поднимает головы, читает вслух. “Хиджры обычно не остаются жить в родных местах. Вероятно, основная причина переселения – неодобрение и отвержение, с каким они сталкиваются в семье. Обретя себя заново как человека, отвергнутого своей прежней семьей, хиджра обычно уносит свою новую идентичность в новые места, где вокруг него складывается и интегрирует его в себя новая семья”. – Хватит! – кричит он. – Я не готов это слушать. Хочешь затащить меня в канаву? Я – младший сын Нерона Голдена. Ты поняла? Младший сын. Я не готов. – “В детстве я подражал девочкам, и меня ругали и высмеивали за то, что я похож на девчонку”. “Я часто говорил себе, что обязан жить как мальчик, и я старался, но ничего не получалось”. “Мы тоже часть творения”. Она оторвалась наконец от книги, захлопнула ее, поднялась на ноги и встала прямо перед ним, лицом к лицу, очень близко – его гневное, ее абсолютно бесстрастное, нейтральное. – Знаешь что? – говорит она. – Многие из них обходятся без Операции. Не делают ее и никогда не сделают. В этом нет необходимости. Главное – понимать, кто ты есть. – Ты нашла эту книгу на скамейке в парке? – спрашивает он. – Взаправду? Она качает головой, медленно, печально. Нет, конечно же нет. – Я ухожу, – говорит он. Он уходит. Снаружи, на дневной раскаленной улице, шумно, суетно, толпы народу. Чайнатаун. 13 Гигантское членистоногое. Мерзостное насекомое. Отвратительный жук. Грегор Замза проснулся однажды утром после тревожного сна и обнаружил, что с ним произошла метаморфоза, он обратился в ungeheuren Ungeziefer[44]. Критики спорят, как лучше это перевести. В точности Кафка не объясняет природу этой твари. Возможно, то был огромный таракан. Уборщица приняла его за навозного жука. Сам он не вполне понимает. В любом случае, нечто ужасное, на спине панцирь, маленькие дрыгающиеся ножки. Существо, от которого все отворачиваются с омерзением: и начальник, и родня, даже любимая и любившая его прежде сестра. В конце концов остается лишь труп, который уборщица выметает и выбрасывает вместе с мусором. Вот во что и он превращается, твердил себе Д, в чудовище, противное даже самому себе. Он бродил по городу, потерявшись в своих мрачных мыслях, и, несмотря на яркий солнечный свет, ему казалось, будто он заперт в темноте, вернее, заперт в ярком луче рампы, который выставляет его на обозрение и суд всему свету, но окружен черными испарениями, сквозь которые не различает лица судей. Лишь у порога отцовского дома он сообразил, что ноги сами привели его обратно на Макдугал-стрит. Он нашарил в кармане ключ и вошел, надеясь, что не столкнется лицом к лицу ни с кем из близких. Он не был готов к такой встрече. Не был самим собой. Если они увидят его сейчас, наверное, заметят и метаморфозу, уже искажающую его тело, и в ужасе вскрикнут: Ungeziefer! Он не был к этому готов. Как странен показался ему в этот день интерьер родного дома! И не только по той очевидной причине, что любовница его отца, Василиса Арсеньева, едва переехав, занялась радикальной “модернизацией” с полной заменой всей отделки и таким образом поднялась на еще одну ступеньку, до статуса “сожительницы”. На четвертом пальце ее левой руки все еще не было кольца, но трое младших Голденов были уверены: уже недолго ждать того дня, когда на этом пальце засверкает бриллиант, а после бриллианта неотвратимо появится и золотой ободок. Вела она себя уже вполне собственнически. Весь дом перекрашивался в модный перламутрово-серый цвет, все старое заменялось или уже было заменено чем‑то новым, хай-эндом – мебель, ковры, предметы искусства, настольные лампы и потолочные светильники, пепельницы и рамы картин. Д заранее попросил не трогать его комнату, и Василиса уважила просьбу, так что хотя бы тут все оставалось знакомым. Но он понимал, что странность не в этом переделанном доме, а в нем самом. Если, пока он шел через холл и дальше вверх по ступенькам, на него снизошло ожидание беды – все изменится, и эта перемена завершится катастрофой, – то источником дурного предчувствия была не перламутровая краска и не гарнитур кресел и кушеток в серебристом велюре, предвестие не висело среди штор свежеотделанной гостиной, не сияло в новой люстре посреди столовой, не мерцало в новых газовых каминах, чей огонь зимой нагреет гряду камешков и те засверкают супермодной иллюминацией. Правда, эта обновленная обстановка уничтожила привычный, обжитой мир, который Нерон Голден создал для себя и сыновей, как только они сюда перебрались. Новизна была одержима пугающей инаковостью эрзаца – более ранняя версия, пусть и сама служила имитацией жизни, хотя бы этого сумела как‑то избежать. Но нет! Не в доме заключалась главная причина. Перемена совершалась в нем самом. Он сам был той тьмой, которую ощущал вокруг себя, он был той силой, что заставила стены сдвинуться ближе, потолок опуститься, как в фильме ужасов, породила стесненность и клаустрофобию. По правде говоря, дом стал намного светлее прежнего – это в Д нарастала тьма. Он бежал от того, к чему, как он сам видел, все время неуклонно приближался. Он знал, что нечто надвигается, но из этого не следует, что он сам так хотел. Он ненавидел надвигавшееся, но не мог уйти от реальности, и внутренний конфликт вызвал ту бурю, что бушевала теперь вокруг него. Он хотел скрыться в своей комнате и захлопнуть дверь. Хотел исчезнуть. Когда я представляю себе Д в тот критический час, я вспоминаю слова Теодора Адорно: “Высшая форма морали – не чувствовать себя уютно в своем доме”. Да, ощутить некомфортабельность комфорта, тяготиться легкостью, подвергать сомнению все то, что обычно и охотно принимается как само собой разумеющееся, превратить себя в вызов всему тому, что для большинства людей – пространство, где они чувствуют себя в безопасности от всякого вызова. Да! Этика, дошедшая до такого предела, где ее пора уже назвать героизмом. В тот час “домом” Д Голдена был даже не отцовский дом, а нечто еще более близкое – его собственное тело. Он не вмещался в собственную кожу, интенсивно переживая новую и грозную вариацию на тему конфликта разума и тела. Его нефизическая личность, разум, начал требовать того бытия, которое тело, физическая личность, отвергало, а итог – терзания и физические, и душевные. Золотой дом затих. Д постоял мгновение на втором этаже, перед отцовскими апартаментами. Эта дверь была закрыта, но соседняя дверь, за которой раньше была запасная спальня, а теперь гардеробная Василисы Арсеньевой, была распахнута, в лучах вечернего света переливались блестящие платья, множество полок были заполнены обувью с агрессивными шпильками. Это будет для меня проблема, проникли в его сознание слова с какого‑то неведомого корабля-матки, зависшего за пределами атмосферы, за линией Кармана, твои педали колоссальны, от тебя никакого толка, твои стопы чересчур велики, ненавижу тебя, твои ноги так велики[45]. Да, Фэтс Уоллер, что ты говоришь. А теперь эти большие стопы его повели, по собственной воле, прямо в центр комнаты, где запах пачулей сильнее, чем где‑либо в доме, запах, который она принесла сюда, чтобы изгнать все прежние запахи, она, Василиса Арсеньева, молчаливая и высокомерная, словно кошка, оставляла свою метку всюду, где пройдет. И вот его руки тянутся к этим платьям, он зарывается лицом в пахучие блестки, вдох-выдох-вдох. Темнота вокруг отступает, комната наполняется светом, может быть, даже счастьем. Как долго он там пробыл? Понятия не имел, столько эмоций стеснилось в груди, душа обратилась в вихрь смятения, и все же это было так прекрасно, прикосновение тончайшей ткани к щеке, изумительное ощущение – чего? – гламура, этого он не мог отрицать, как и то, что из этого следовало, что было естественным следующим шагом. А потом Василиса встала на пороге, следя за ним. – Могу я помочь? – спросила она. “Могу я помочь”, таким тоном, словно это магазин, а она подозревает его в краже, так пассивно-агрессивно стояла там, так спокойно, даже улыбаясь слегка, не вздумайте относиться ко мне свысока, леди, “могу я помочь”, нет, вряд ли, ладно, он в ее гардеробной, он терся лицом о ее платья, это правда, но все же это неправильный вопрос. Может быть, всего лишь лингвистическая проблема, она могла заучить эту фразу по разговорнику, не очень‑то она разбирается в интонациях, когда вопрос задают таким тоном, он звучит враждебно, хотя на самом деле, может быть, кто знает, она спрашивает буквально, буквально хочет мне помочь, вот и спрашивает, не осуждает, не злится, действительно протягивает руку, чтобы помочь, не хотелось бы понять ее неверно, ситуация и без того непростая, и да, она подходит ко мне вплотную, обнимает меня и произносит еще одну фразу из разговорника: “Посмотрим, что мы сумеем сделать”. Василиса принялась вытаскивать вещи и прикладывать к нему: “Это? Или это?” – спрашивала она и подбадривала: “Мы с тобой похожи формами. Сухощавые, так это называется?” Да, кивнул он, довольно точное слово. – Сухощавые, сухие, – продолжала она, утвердительный ответ ее подбодрил. – Твоя мама, должно быть, была высокая и худая. Словно модель. Он окаменел: – Моя мать была шлюха, – сказал он и затрясся. – Она продала меня моему отцу и исчезла в Шлюхостане. – Ш-шш, – сказала Василиса. – Ш-шш, довольно. Это в другой раз. А сейчас твой лучший миг. Примерь вот это. – Не могу. Не хочу портить твои наряды. – Не беда. У меня их так много. Снимай рубашку, натяни вот это через голову. Сам видишь, только чуточку туговато. Что скажешь? – А это можно попробовать? – Да, конечно. (Хочется оставить их на минуту, предоставить им приватность, деликатно отвести глаза, выключить мою я-сам-и-есть-камера-в‑смартфоне или хотя бы отвести ее в сторону, вот площадка лестницы, вот ступеньки, ведущие вниз, в холл, где ныне, в результате переустройства, несла вахту собачка, якобы собранная из воздушных шариков, а со стены щерилась маринованная пиранья, слова любви переливались ядовито-розовым и зеленым неоном над входом, и вот парадная дверь отворяется. Входит Нерон Голден. Король вернулся в свой замок. Я смотрю ему в лицо. Он оглядывается по сторонам, недовольный. Он хочет, чтобы она вышла с ним поздороваться, где она есть, не прочла его эсэмэс? Он вешает шляпу и трость у входа в холл и зовет.) – Василиса! (Вообразите, как я-камера несусь наверх, прямо в ту комнату, где Василиса и юноша в ее одежде замерли, застигнутые его окриком, и она, Василиса, смотрит на Д и понимает, что он все еще боится отца.)