Язык огня
Карин — это дочка Терезы, той самой, в которой было так много музыки, которая играла на старой фисгармонии в церкви и выступала на рождественском концерте вместе с Бьярне Слёгедалем в сочельник 1945 года, когда ему было всего восемнадцать. Я нашел программки на школьном чердаке в Лаувсланнсмуэне и очень удивился тому, что удалось этим двоим. Печки отчаянно топились, когда они играли «Рождество» Венцесласа, «Вечернюю песнь» Шумана и, наконец, «Аве Мария» Шарля Гуно, после чего все хорошенько закутались и вышли на морозную улицу.
Но к делу.
Тереза была ближайшей соседкой Альмы и Ингеманна. Она почти принадлежала к магическому кругу. Их разделяла только дорога и речка, бежавшая через поля. Тереза, к слову, вошла и в мою жизнь. Я целую зиму брал у нее уроки фортепиано. Тогда, наверно, ей было уже около восьмидесяти. Она стояла за моей спиной и следила за моими пальцами, я помню ее ровное дыхание где-то сверху и сзади. Легкое покашливание и беспокойство в теле, если я ошибался. Она давала уроки детям и взрослым со всего поселка, всем, кто хотел освоить инструмент. И этим она занималась всю жизнь. Я сидел на высокой табуретке в уютной, теплой гостиной, а она стояла сзади и следила за каждым моим движением. С ледяными пальцами я приходил к ней по средам и играл одну и ту же партию из «Милостью». Она отрабатывала вещь, пока та не получится пристойно. Не помню ни одной другой пьесы, зато все еще сносно могу исполнить «Милостью». Не знаю, был ли я хорошим учеником, но хотя бы делал то, что мне говорили. Я всегда делал что говорят. Помню, она твердила, что мне надо расслабить пальцы, что пальцы должны отдыхать на клавишах и бегать сами по себе. И я делал как мне говорили, давал пальцам отдохнуть на клавишах и старался, чтобы они бегали сами по себе.
Я встретил Карин в пятницу поздним сентябрьским днем и, сидя в ее гостиной, видел прямо перед собой дом, где жили Альма, Даг и Ингеманн. Его с тех пор покрасили в коричневый цвет, хотя все мое детство он был белым. В остальном мало что изменилось, мастерская была на месте, а на горке между деревьев я заметил гараж, в котором все еще стояла пожарная машина.
Мы сидели и болтали о том о сем, пока не заговорили о пожарах.
Оказалось, Тереза получила два письма из тюрьмы. Кроме того, она вела дневник. Все это Карин нашла в ящике после смерти Терезы. Она протянула мне письма, и я прочитал их с тем же смешанным чувством, что и письмо Альфреду. Из первого письма я понял, что она подарила ему гитару. Впрочем, было непонятно, послала ли она ее почтой или добралась до здания суда в Кристиансанне и передала лично. В любом случае, он писал и благодарил ее за уроки фортепиано в детстве и рассказывал, что уже научился играть на гитаре и что музыка становится для него все важнее.
Значит, он тоже ходил к ней учиться играть. И он тоже.
Во втором письме, очень бессвязном, говорилось что-то о Господе и было названо много людей из деревни. Пересказать его трудно. Все совершенно беспорядочно.
Итак, было три письма, считая письмо Альфреду. К тому же имелись дневники Терезы. Целая коробка ежедневников, одинаковых из года в год, маленьких, зеленых, которые рассылал Норвежский крестьянский союз. Записи касались погоды, учеников, приходивших к ней. Я быстро перелистал их. Меня, насколько я заметил, она не упоминала. Зато о Даге было написано много, особенно во время и после пожаров. Последние страницы, нелинованные, помеченные рубрикой «Собственные записи», были заполнены ее слегка наклонным почерком. Последние страницы были письмом, но, мне кажется, она никогда не переписывала его и никому не отсылала. Если я все же ошибаюсь, что вряд ли, возникает вопрос — кому оно было адресовано?
Кроме этого, очевидно, были еще письма. Насколько я понимал, первое время они шли из тюрьмы потоком. В суде они упоминались и назывались обширной корреспонденцией. Происходило это в первые недели после ареста, когда он был в изоляции, когда вспомнился сон о собаке. Он начал писать. Будто что-то расчистило себе путь и рвалось наружу. Все письма были проштампованы «Горсуд, a/я 1D».
Он писал всем своим жертвам, но я не знаю, кто ему отвечал. Я попытался выяснить, кто получал письма, что в них было написано и отвечали ли ему. Но сделать это оказалось невозможно. Как правило, ответ был один: не помню. Письма выбрасывали. Он же был псих.
3
Она так ждала его домой. Всю осень он писал им. Каждую неделю она с радостью ожидала маленький коричневый конверт со штемпелем гарнизона в Порсангере, с гербом посередине. Вначале письма были длинные, обстоятельные, Ингеманн читал их вслух за кухонным столом. Потом, оставшись одна, она перечитывала их про себя, и Даг словно приближался к ней. Он рассказывал о жизни в гарнизоне, о солдатах — странных, надоедливых или очень приятных, — которые собрались со всей страны, он писал об однообразной еде, которая не шла в сравнение с тем, что Альма готовила дома, и еще об учениях прямо возле русской границы. Она пыталась все это представлять, этот чужой ледяной мир и Дага посреди него.
В декабре они получили письмо, где было сказано, что на Рождество его не отпускают. Кто-то должен остаться в наряде, тянули жребий, выпало ему. Они отнеслись к этому с пониманием. Днем в сочельник он позвонил. Разговор был коротким, потому что монетки молниеносно съедались автоматом. Сначала он говорил с Ингеманном, потом обменялся парой слов с Альмой. Голос показался ей чужим, что неудивительно, ведь он был за две тысячи километров.
В новом году писем не приходило долго. В феврале пришла открытка. На ней была сторожевая вышка на границе между Норвегией и Советским Союзом. На обороте было написано: «Солдат на вышке — я». Сначала они заволновались. Подумать только! Не у всех родителей сыновья попадают на открытку. А потом восторг поутих. Ингеманн первым заметил, что человек на открытке никак не может быть Дагом. Он ни капли на него не похож. Альма тоже заметила, но ничего не сказала. Она вытерла руки о кухонное полотенце и поставила открытку на подоконник, когда Ингеманн ушел в мастерскую, и больше не возвращалась к этому разговору. Открытка постояла там несколько дней, а однажды она взяла и переставила ее к кубкам на полке над пианино.
Больше писем они не получали. Только в марте пришла открытка, где сообщалось, что он приезжает домой. И все. Даже имени не было. Только: Приезжаю четырнадцатого. И подпись: Солдат. Ингеманн считал, что ему дали отпуск. Обычное дело. Альма не была в этом уверена. Что-то смущало ее в подписи. Не похоже на Дага. Непонятно. Хорошо бы позвонить ему, но номера телефона не было.
На следующий день Альма мыла пол и заметила человека на дороге от Браннсволла. Он шел спокойно и медленно, и было в нем что-то знакомое. На несколько секунд она задумалась. И вдруг:
Это же он.
Вот так он оказался дома, во дворе, было тринадцатое число, то есть день накануне того, как он должен был приехать. На нем была парадно-выходная форма, длинные светлые волосы исчезли, виднелся лишь голый череп.
— Ты?! — сказала она.
А он стоял в свете мартовского солнца и улыбался. Она медленно подошла и обняла его.
— Подумать только, как далеко ты был, — сказала она.
— Но теперь я дома, мама, — ответил он. — Я никогда больше не уеду.
Он произнес это очень твердо. Слова прозвучали немного странно, но Альма решила пока об этом не думать, она была так рада его видеть. Рада, удивлена и немного смущена.
— Как тебе там было? — спросила она.
— Отлично, — ответил он.
— Ну вот и хорошо, — сказала она. Они молча стояли на дворе, а с крыш капало. Они услышали, как открылась дверь мастерской, и на пороге появился Ингеманн.
— Ты здесь? — сказал он.
— Вроде да, — ответил он.
Ингеманн вытер руки о грязную тряпку, подошел и поздоровался с сыном за руку.
— Я тебя не узнал, — сказал он и как-то натянуто засмеялся. Теперь они стояли втроем в свете низкого мартовского солнца. Их длинные и худые тени тянулись от дома до самой дороги. Они не говорили ни об открытке, ни о подписи, но о том, почему он так неожиданно приехал.