Нарушая правила (СИ)
Хань начал с восточного крыла и просчитался. Он вернулся обратно и отправился на запад. Разглядел Чонина ещё издали, тот в самом деле танцевал, не обращая внимания на усилившийся ветер, пытавшийся сорвать с него тёмную рубашку. Ветер и музыка заглушали звук шагов Ханя, да ещё и Чонин танцевал с закрытыми глазами. Смуглая кожа блестела от пота, а волосы были мокрыми, значит, он танцевал довольно долго.
Хань присел на разделительный кирпичный бортик, сунул руки в карманы и принялся наблюдать. Музыку он почти не слышал из-за ветра, но это не имело значения. Танец Чонина всё равно выглядел потрясающе даже без музыкального сопровождения. А когда на крышу обрушился ливень, в музыке и вовсе отпала нужда.
Хань снял очки, сложил и сунул в карман на груди, поднялся на ноги и подошёл поближе, чтобы лучше видеть.
Чонин танцевал под дождём в насквозь мокрой одежде, плотно облепившей его тело. Каждым движением он словно разбивал льющиеся сверху струи, разбивал на тысячи мелких осколков, рассекал ладонями… Каждое его движение оставляло видимый след. Он ловил дождь, обгонял, заставлял капли слетать с его волос, оставаться у него в сжатых кулаках или вырываться брызгами из-под ступней. И за то, чтобы посмотреть на это, стоило бы платить. Потому что Ханю танец Чонина напоминал отлично поставленное шоу с дорогими спецэффектами.
Это было слишком красиво и впечатляюще для обычной тренировки.
Это выглядело слишком сложным.
Это наводило на мысли о волшебстве.
И когда Чонин застыл под дождём, запрокинув голову и опустив руки — под яркими сполохами и гулкими раскатами в небе, он казался сердцем танца и самим танцем сразу. Он не двигался больше, просто стоял, но всё равно воплощал собой движение. Мышцы на его открытой шее, на плечах под прилипшей к коже рубашкой, на груди, на руках и ногах как будто вибрировали. Хань отчётливо видел, как он дышал — каждый вдох и выдох, и паузы между ними. И дыхание Чонина тоже напоминало в первую очередь о танце. Непрерывном танце.
Хань двинулся к Чонину, подошёл вплотную, запустил пальцы во влажные волосы на затылке и заставил наклонить голову, поцеловал и после выдохнул, касаясь губами губ Чонина:
— Хочу тебя.
Чонин прислонился лбом к его лбу и, так и не открыв глаз, улыбнулся. С теплотой, с чуть робким счастьем, притаившимся в уголках губ, со знакомым лукавым озорством…
Пожалуй, Ханю стоило сказать эти слова хотя бы ради этой по-мальчишески озорной улыбки, в которой заключалось так много разных, но светлых чувств.
◄●►
Они были очень осторожны и никогда не позволяли себе ничего лишнего за пределами домика на сваях или гаража на улице Гогена. И во время ежемесячных итоговых зачётов Хань проявлял такую же строгость к Чонину, как к любому другому студенту. Он никогда не расспрашивал коллег-преподавателей об успехах или неудачах Чонина, но всегда слушал жадно и внимательно, когда слышал упоминание хотя бы имени.
Хань писал музыку и любил, когда Чонин танцевал под неё. Тогда он вновь писал музыку, точнее, она приходила к нему сама, стоило лишь им с Чонином оказаться близко друг к другу, сплести украдкой пальцы при свидетелях или стать одним целым — без свидетелей. В их близости Хань открыл для себя неисчерпаемый источник вдохновения. Губы и руки Чонина, то, как он прикасался к Ханю, — всё это превращалось для Ханя в музыку. Он не мог ничего объяснить, не мог рассчитать и предвидеть, не мог избавиться от этого — да и не хотел. Он просто знал, что как только Чонин прикоснётся к нему, это обязательно будет мелодией. Всегда разной мелодией.
Ханя беспокоил отказ Чонина переехать в домик на сваях. Он пытался уговорить Чонина — раз пять. Бесполезно. Не сразу, но он всё же сообразил, почему Чонин так отчаянно упирался: не хотел зависеть от Ханя, не хотел принимать больше, чем мог отдать сам, не хотел быть… «младшим» и «учеником», не хотел быть объектом опеки и желал быть равным ему. И именно поэтому, скорее всего, Чонин и считал, что они встретились «слишком рано».
Чонин приходил к Ханю только раз в неделю и оставался на две ночи: с пятницы на субботу и с субботы на воскресенье. И воскресным вечером он возвращался в гараж на улице Гогена. Обычно — один, иногда — в компании Ханя, но Ханю не удавалось там прижиться, хотя он пытался. Всё-таки условия там были воистину спартанские.
Хань мог вынести всё, но только не клятую бочку с водой вместо нормального душа. Мало удовольствия в том, чтобы торчать под ледяной водой. И ещё меньше, когда на тебя при этом пялятся соседи Чонина, потому что под бочкой, закреплённой на стене гаража, никто не озаботился поставить хоть какое-нибудь ограждение. И потому что он не Чонин, которому плевать на чужие взгляды.
— Неужели они тебя не смущают?
— А должны? Пусть пялятся, если им так хочется.
— Ты хоть представляешь, о чём они себе там думают?
— А кто они такие, чтобы меня волновало, о чём они там себе думают?
Логично. Но у Ханя следовать этой здоровой и удобной логике не получалось. Если его смущал влюблённый взгляд Чонина, что уж говорить о чужих взглядах? Поэтому гараж на улице Гогена в качестве постоянного дома Ханю не подходил.
Чонин пришёл в пятничный вечер с большим бумажным пакетом в руках. Пакет он сунул Ханю, сбросил ботинки и устремился в комнату — к излюбленному креслу-качалке, куда и забрался с ногами.
— Так и будешь там сидеть? — возмутился обременённый пакетом с рыбой и фруктами Хань.
— Да, а что? — Чонин уставился на него с неподдельным недоумением.
— Ужин сам по себе не приготовится.
— Ещё бы. Не волнуйся, я подожду.
Хань демонстративно закатил глаза, вышел из комнаты, оставил пакет на кухонном столе и вернулся к Чонину. Сначала полюбовался, как тот умудрился свернуться в кресле клубком по-кошачьи, потом ловко ухватил нахала за ухо, заставил выбраться из кресла и поволок за собой.
— Эй, пусти! Больно же!
Хань был неумолим: ухо не выпустил и подтащил-таки Чонина к столу.
— Будешь помогать.
— Уже представляю себе последствия грядущей катастрофы.
Хань невольно поморщился, потому что ехидное замечание Чонина могло оказаться пророческим. Наверное, на свете не существовало другого настолько бесполезного на кухне человека, как Чонин.
— Давай сюда миску для рыбы.
Хань печально вздохнул, когда Чонин чем-то загремел в шкафу. Однако через несколько секунд Хань получил требуемую миску. Чонин замер у него за спиной, и он прикрыл глаза, потому что тёплое дыхание согрело шею. Сначала — дыхание, потом — губы, ещё чуть позже Чонин обхватил его руками за пояс и мягко привлёк к себе.
Хань молчал, хотя терпеть не мог эти выходки — по крайней мере, он так говорил всегда. Если бы Чонин жил вместе с ним, он непременно отогнал бы нахала, ещё и огрел бы полотенцем. И он поступил бы так же в субботу. В пятницу он не мог сделать ничего подобного, потому что не видел Чонина с воскресенья и соскучился. После разлуки Чонину многое прощалось. И многое прощалось в воскресенье, потому что в воскресенье они расставались до следующей пятницы. Умный и сообразительный Чонин мгновенно просчитал эту систему и по пятницам и воскресеньям нагло пользовался привилегиями на всю катушку.
Как сейчас.
Хань прикрыл глаза и чуть повернул голову, чтобы Чонину удобнее было согревать его шею поцелуями. Хотя Чонин зашёл ещё дальше и провёл языком по коже, добрался до мочки левого уха и легонько сжал губами вместе с серебряной серёжкой, которую Хань носил вне стен колледжа.
Хань с трудом удержался от стона, когда Чонин мягко потянул за серёжку.
— Я купил баллончик со сливками, — прошептал Ханю на ухо Чонин.
— И клубнику?
— Нет. Клубникой будешь ты.
— А может, ты?
— Только если ты хочешь…
— Посмотрим.
Хань повернулся к Чонину лицом, отметил танцующие искорки в тёмных глазах и не удержался от улыбки.
— Горишь?
— Ты не представляешь… — пробормотал Чонин, не договорил и занял Ханя поцелуем. В жизни Ханя Чонин оказался единственным человеком, обожавшим целоваться. До Чонина Ханя никогда не целовали так часто и так… Вот так по-разному.