Глубокий тыл
— Что? — сразу обернулся к нему пассажир. — Фамилий не знаешь? Какие из себя?
— Мне-то откуда знать… Не видел я их. Ребята говорят, из себя будто бы ничего, дамочки приглядные…
— Почему ж их только две было?
— Ребята говорят, там у рыбаков и еще будто живут. Я так полагаю, твои там…
— Ты так мыслишь? — Куров оживился.
— А что, очень свободно. Вода там, говорили ребята, небольшая, у рыбаков лодки… Не сидели ж они, когда люди тонули.
Нелюдимый пассажир сразу стал разговорчивым.
— Ну, а твои, парень, где? Иль ты холостой? — Зачем холостой, женатый. Ребята есть…
Мои, дядя, в оккупации. Колхоз «Первое мая», что под Смоленском, может, слыхал?.. Шумный у нас колхоз был. За льны всё золотые медали получали… Сейчас, говорят, от него и печей не осталось… Партизаны у нас там, покою немцу не дают, ну, Гитлер рассерчал — все и попалил. Живы ли, нет ли мои — не знаю. Помолчали, закурили.
— Снаряды возишь? — поинтересовался Куров, вновь засипев своим кукишем и выпуская из ноздрей дым.
— Кабы снаряды, а то — тьфу! Второй день наш автобат фрицов возит.
— Фрицов?.. Это что же такое?
— Да что… немцев пленных. Посдавались они в городе, ну и из подвалов разных их повылущили. Сначала было самоходом гнали, да, видишь, нежные, обмундированьишко ветром подбитое, обмораживаются. Вот и получили мы приказ возить. — Белые зубы шофера блестели на буром от тавота и копоти лице. — Они наши села палят, людей, как дрова, валят, а мы на них ценный бензин переводим… По мне, потравить бы их к черту, как бешеных псов…
— Ну, ну, ну, думай, парень, что говоришь! — сердито пробормотал Куров. — Потравить, эко…
— А что? Видал, что они тут наделали! Мы ездим — глядим… Вон, вон они, печи-то, из снега торчат… Их не травить, их, как капусту, рубить надо!.. Такую они нам жизнь испоганили… Солдат у нас один, тоже вот нынче сидят за баранкой, так он от них из плена бежал. Ему двадцать лет, а он седой… Они наших на машинах не катают…
— Они фашисты, а мы кто? Этого не забывай, парень, — строго сказал Куров.
Машина между тем выбежала из заснеженного леса на поле. Тут беспрепятственно хозяйничали ветры. Шоссе во многих местах было заметено, завалено пухлыми сугробами. То там, то здесь женщины в оранжевых дубленых полушубках, старики с заиндевевшими, всклокоченными ветром бородами, ребятишки с пылающими на морозе лицами сбрасывали с шоссе снег. Там, где его было столько, что сгрести было невозможно, они прокапывали как бы траншеи, и машины шли меж двух белых отвесных стен. Дорога была разбита на участки, и на границах участков стояли дощечки с названиями деревень. Колхозы как бы передавали эту фронтовую дорогу из рук в руки, и люди стремились, чтобы их участок был чище, чем у соседей.
— Эх, парень, тебе только покойников возить! — нетерпеливо вздохнул Куров.
— Глянь на спидометр… Пятьдесят километров, куда же еще!
— Я вот всё думаю, может, и верно сидят там мои, ждут… Нет, Маша сложа руки ждать не станет. Наверное, где-нибудь так же вот с лопатой на дороге орудует. И Юрка, сынок, мужичок уж, двенадцать лет… Когда меня на вокзал провожали, говорит: «Не бойся, папа, я за старшого буду…» Вот так едем, глянь, а Маша с Юркой лопатами орудуют.
— А чего ж, и это очень даже свободно, — охотно поддержал шофер.
— И еще вот думаю, а вдруг одна из тех двух женщин, что в Верхневолжск вчера отвезли, — моя… Она видная такая, и маленькая девочка у нее на руках… Не говорили ребята-то твои?.. Друг, а тут вроде скоростёнки подбавить можно…
— Да не гляди ты на меня так, жму, видишь, жму.
Но как ни торопил Арсений Куров шофера, как тот ни старался быстрее попасть в село, от которого дорога свертывала в сторону и шла на водохранилище, они прибыли туда затемно. Куров хотел было сейчас же пешком продолжать путь, но шофер уговорил его вместе заночевать у знакомой, как он выразился, кумы. Он поставил свою машину рядом с другими такими же под заиндевелой ветлой, в кроне которой при луне темнели грачиные гнезда, спустил воду, заботливо прикрыл капот мотора.
— Не соскучишься, дядя, — многозначительно подмигнул он.
Дом был полон. С потолка, как обледеневшая капля, свисала электрическая лампочка. Но избу освещала подслеповатая керосиновая. Сквозь густой, слоившийся махорочный дым можно было рассмотреть в углу у входа гору полушубков. На большом столе распевал ведерный самовар. Беспорядочной горкой, вразброс лежали сухари, стояли вскрытые консервные банки, темнели куски колбасы, виднелась всяческая иная снедь из сухих пайков. Дюжие чумазые ребята сидели у стола вперемежку с какими-то молодайками и закусывали. Пили явно не только чай. Было шумно. Вошедшего шофера встретили дружным гомоном.
— Загорал, ребята! Кабы не этот гражданин, куковать бы мне всю ночь на морозе… Дока он по моторной части.
За столом радушно потеснились, освобождая места. К Курову придвинули еду. Пошептались с румяной хозяйкой, и перед ним возник стакан самогона. Но гость, весь как-то сразу замкнувшись, сидел нахмуренный. Потом отодвинул стакан, не прикоснувшись к самогону, поднялся, поблагодарил и, несмотря на шумные протесты подвыпившей компании, полез на печку. Он улегся, подложив под голову рюкзак. Там потихоньку поужинал куском уже подсохшего хлеба, завязал под подбородком уши своей меховой шапки, чтобы ничего не слышать, и попытался уснуть. Несмотря на галдеж, это ему удалось.
Разбудила Курова струя свежего холодного воздуха. Дверь в сени была открыта. Табачный дым верхом тянулся туда, а навстречу клубящимся облаком валил морозный воздух. Арсений приподнялся на локтях и глянул вниз. Бражничающая компания исчезла. За окном на разные голоса надсадно гудели прогреваемые моторы. Где-то тут, в избе, хриплый старческий голос сердито ворчал:
— …Так все сивухой протушили, что тянет огурцом закусить… Шалман какой-то, куда только дорожный комендант смотрит… Шляпа. Сапог.
Голос этот показался Курову знакомым. Где же он слышал этот брюзгливый властный бас? Вот говоривший грузно прошелся по избе, так что заскрипели половицы. Шаг у него был неровный: одна нога стучала об пол громче, чем другая.
— …Калинина, я тут подремлю. Скажите этой тетере начхозу, пусть меня разбудит, когда подтянутся машины, которые он потерял… Слышите? Ну то-то, сейчас же передайте, а то увидите какого-нибудь лейтенанта, все у вас из головы вылетит.
Тут Куров узнал голос. Это, несомненно, был В ладим Владимыч — знаменитый верхневолжский врач, у которого он некогда пролежал больше месяца и который спас ему жизнь. Ну да, это он, только в военной шапке, шинели. На петлицах три шпалы. Старик стоял у стола, обрывая сосульки с усов и бороды. Куров стал слезать с печи, и тот сейчас же направил ему в лицо луч электрического фонаря.
— Так, явление третье — те же и Мартын с балалайкой, — произнес насмешливо Владим Владимыч. — Стой-стой, братец, а ведь я тебя знаю, ты Куров с механического! Что же ты, сударь мой, делаешь в этом самодеятельном… кабаке?.. Ай-яй-яй… Вот я твоей бабе нашепчу, где ее муженек от войны прячется…
— Эх, Владим Владимыч, некому нашептывать, — ответил Куров, и такая тоска прозвучала в его словах, что собеседник сразу переменил тон.
— А что с ней, с женой? Я ведь ее помню… Могучая такая женщина: кровь с молоком. — И пока Куров снова рассказывал грустную свою повесть, врач молча слушал, склонив на грудь седую кудлатую голову. Потом вскинул ее и, явно уводя разговор в сторону, спросил: — Ну, а город как? Что-нибудь от него осталось? Больница моя стоит?
Потом со стариковской словоохотливостью сам рассказал, как он задержался, отправляя в тыл машины с тяжелобольными, как в суматохе эвакуации позабыли о нем самом, как с женой-старушкой он, хромая на своем протезе, шел в потоке беженцев и как уже в пути подобрала его колонна машин выезжавшего из города ассенизационного обоза.
— Остроумно? А? — хрипел он, похохатывая. — Знают, на чем старого пьяницу вывозить — на автобочке, шик-блеск… И знаешь, брат Куров, золотари недаром на меня бензин тратили. Я в тылу такой госпиталь развернул — все виды лечения, даже пластические операции. Сейчас все домой перевожу. Уехал на бочке, а сейчас на двенадцати машинах еле-еле госпитальный шурум-бурум поднял… Не видел, домишко мой цел?.. Ах, брат, какую я там библиотеку оставил!