Двенадцать (СИ)
– Ешь.
– А вы?
– И я. Только тебе все равно нужнее. Я-то днем обедал, а вот ты?
Лесь пожал плечами и снова сунул нос в свою кружку. (Кружек у Василия Степановича в хозяйстве было две, и втайне он этим фактом сильно гордился – будто неким очевидным доказательством собственной домовитости. И вовсе он не в одиночестве кромешном живет – к нему гости заходят. Тот же Михалыч, случается. И… Ладно, Михалыча вполне хватит. Поэтому, кстати, и табуреток имелось две штуки. А тарелка – всего одна. Михалыч чай иногда пил, а от чего-то более нажористого отказывался – деликатность проявлял, жалел Васькины невеликие запасы.)
Ел Лесь – вообще загляденье. Такое только на пленку снимать и в синематографе показывать. Из жизни всяческих дворян-аристократов. Василий Степанович на него смотрел – глаз оторвать не мог. Казалось бы: голодный обморок – это тебе ни хухры-мухры. Это происходит потому, что человек давно не ел, и у организма силы кончились. А весь вид Леся словно бы говорил: «Я тут малость проголодался, но подобное – еще не повод забывать о приличных манерах». Металлическую кружку он обхватывал пальцами, точно та была сделана из чего-то хрупкого – например, из фарфора. Хлеб отламывал небольшими кусочками и осторожно отправлял в рот, слегка жмурясь от удовольствия. Локти на стол не ставил, спину держал прямо. Даже в театр ходить не надо – такая красота буквально рядом!
– А почему «Василий Степанович»? Вы ведь еще довольно молоды?
От кипятка ли с сахаром, от хлеба ли или просто от тепла на бледных щеках Леся нарисовалось нечто вроде румянца, а в глазах заплясали отсветы живого любопытства.
Василий Степанович вспомнил, как там, после окончания концерта, Лесь вместе с другими, такими же ушибленными на всю голову поэзией, истошно вопил: «Браво!» Раз интерес появился, азарт какой-никакой, значит, жизнь определенно налаживается. А вопрос… Ну… наверное, вопрос закономерный. Да и не было в ответе на него трагической тайны. Раз спрашивает человек, выходит, ему интересно. Почему бы и не ответить?
– Мне в восемнадцатом только-только шестнадцать стукнуло. Я, когда в Смольный пришел в армию записываться, чтобы революцию защищать, боялся, скажут: «Мелкий!» – и не возьмут. Вот и представился для солидности Василием Степановичем. И про возраст соврал. Сказал, что восемнадцать. Меня и взяли. Поверили, значит. А может, решили, что без разницы: раз винтовку удержу – то и сгожусь. Ну а поименование я себе так и оставил – для пущей серьезности. Но ты можешь Василием звать. Кстати, а сам-то почему Лесь?
Гость улыбнулся над своей кружкой – опять-таки совсем необидно.
– У меня полное имя – Леслав Корецкий. Не самое расхожее в обиходе имя.
– Красивое, – зачем-то отозвался Василий Степанович. – Ты поляк, что ли?
– Поляк.
– А по-русски говоришь чисто.
– Так я в Польше только родился и до пяти лет жил. После родители в Петербург перебрались. Отец у меня известный адвокат… был.
– Умер?
– Почему умер? – удивился Лесь. – Надеюсь, еще долго проживет. Они с мамой перед самой революцией в Париж поехали. У отца там дела какие-то образовались. Планировали пару лет пожить и вернуться… А тут…
Василий Степанович позволил себе слегка расслабиться. Хорошо, что родители его нового знакомца за границей. Хорошо, что их не расстреляли. Что с голоду не померли. Или от болезней. Время такое… смертное. Люди мрут как мухи. Особенно эти… с красивыми фамилиями, к жизни неприспособленные.
– А ты почему с ними не поехал? – Василий Степанович сначала задал вопрос, а потом подумал, что зря. Лесь как-то… закрылся, что ли. Схлопнулся. И замок на себя повесил тяжелый, амбарный. Вот был человек, глазами сверкал, улыбался. А вот и нет его.
– Я в университете учился. Бросать не хотел.
Василий Степанович отмазку принял и даже степень вежливости оценил: не послал, куда русский дух велит посылать, и не сказал, мол, «не твое дело». Чтобы перевести разговор с неприятной для собеседника темы, спросил осторожно (мало ли!):
– А имя твое… ну… Леслав… что-нибудь значит по вашему?
Очередная улыбка дрогнула на губах, будто огонек на кончике спички. Настоящая, живая.
– Оно значит «славный заступник». Только заступник из меня… Вы меня спасли, отогрели, накормили…
– Слушай, – перебил его Василий Степанович, – давай на «ты»? Чувствую себя каким-то буржуем недорезанным.
Ляпнул наперёд, а потом покосился виновато. Пожалуй, не стоило с человеком, у которого родители в Париже проживают и происхождение самое однозначное (хоть на манеры смотри, хоть на фамилию), про «недорезанных буржуев» трепаться. Некрасиво, м-да… Обидится еще пан поляк…
Тот не обиделся. Лишь дернул бровью да голову согласно наклонил.
– Если тебе так удобней.
У Василия Степановича сразу от сердца отлегло. Вот ведь знал он этого Леся – всего ничего, а уже почему-то важно было, чтобы чего не подумал, чтобы улыбаться не перестал. Чтобы не одному в стылом подвале чай пить. От облегчения он как-то торопливо зачастил:
– Щас спать будем. А завтра я с утра картошечки отварю – запасы имеются. Поешь горяченького. Может, крупы раздобыть получится.
– Да я уйду к себе уже завтра. Чего тебе жизнь усложнять-то?
– Я те уйду! – чуть обиженно прикрикнул на него Василий Степанович. – Резвый, тоже мне! Тебе сейчас с неделю надо здоровье поправлять. Скажешь, тебя там, у тебя дома, так и ждут с супами да прочими разносолами?
Лесь мог бы, разумеется, соврать. Желание наплести с три короба разной успокоительной чуши просто-таки читалось на его остром, костистом лице. Но не стал. И за это Василий Степанович почему-то был ему отчаянно благодарен.
– Нет, не ждут.
– На службе потеряют?
– Служба нынче… та, что не волк – в лес не убежит.
– Тогда – спать, – подвел итог Василий Степанович. – Кровать у меня, правда, не очень…
Кроватью у него служил грубо сколоченный деревянный щит, уложенный на подпорки из кирпичей. После прежних обитателей дворницкой даже тараканов не осталось – не то что какой мебели. Конечно, за последние два года Василий Степанович значительно продвинулся в деле наведения домашнего уюта на свое одинокое жилище, но все же…
– Я нынче вообще стоя, как лошадь, могу уснуть, – помотал головой Лесь, – не то что на кровати «не очень». Слушай, а я тебя действительно не стесню?
– Вдвоем – теплей, – пожал плечами Василий Степанович. – Я сейчас полешек подкину, но к рассвету они непременно прогорят, сволочи. А вдвоем – теплей. Кстати, отхожее место – там, – он кивнул в угол, за занавеску. – Ты, если что, не стесняйся. Утром ведро вынесу.
– Угу, – пробормотал Лесь, следуя в указанном направлении. Шел он медленно, и шаги его были неверны.
«Не упал бы», – с тревогой подумал Василий Степанович, но навязываться с помощью не спешил. Ему доводилось слышать от знающих людей, что эти, которые польские паны, люди дюже гордые. Зачем к человеку лишний раз под кожу лезть? И так… ситуация сомнительная.
Он и сам, наверное, не смог бы сказать, почему ему вдруг стало столь важно, чтобы этот подобранный на случайном концерте студентик хоть на чуть-чуть да задержался в его жизни. Сильно осточертело быть одному? Отец на фронт ушел в пятнадцатом. Погиб в шестнадцатом. С тех пор и один. Ладно, утро вечера мудренее.
Не раздеваясь, Лесь улегся поближе к стенке. Василий Степанович забросил в печь пару полешек, отдал дань жестяному ведру за занавеской, завернул фитиль лампы и присоединился к уже начинающему ровно посапывать гостю. Заботливо подоткнув края, укрыл обоих одеялом. Одеяло у него было знатное: ватное, стеганое, из разноцветных лоскутков. Тетя Катя, супруга Михалыча, на Васькины именины подарила – сама, своими ручками шила. Рукодельница.
Намаявшееся за день тело постепенно расслаблялось в тепле – даже чужой, в сущности, человек рядом не мешал. В тесноте, да не в обиде. Зря, конечно, Лесь у стенки притулился. Холодная она, зараза. Простынет еще в придачу ко всему прочему… За этими мыслями Василий Степанович и уснул. И снилось ему, что идут они с Лесем по ночному Петрограду, красное знамя вьется над ними, где-то далеко – выстрелы. Ветер, снег. А впереди, практически незаметный среди тьмы и вьюги, кто-то в белом. Только вот кто? Не разглядеть.