Двенадцать (СИ)
– Больше всего на свете люблю чай, – мечтательно пояснил, не спеша посёрбывая никак не желающий остывать напиток, Василий Степанович. – С сахаром. И с баранками. Некоторые вот водку, а я – чай. А ты?
– А я – кофе, – улыбнулся в ответ Лесь. – Черный. С круассанами. Знаешь, какой в Париже варят кофе?
– Так ты тоже в Париже был?
– Мы туда с родителями на каникулы ездили. Я люблю Париж. В нем столько поэзии. Город Бодлера, Рембо, Верлена, Малларме…
Василий Степанович пропустил мимо ушей незнакомые слова, тихонечко вздохнул:
– А я нигде дальше Питера не был.
– Успеешь еще. Какие твои годы.
– Красивый город Париж? У нас в слободе знаешь, как говорили? «Париж, Париж! Приедешь – угоришь».
Лесь аж зажмурился, вспоминая.
– Красивый…
И сам не заметил, как начал рассказывать про Монмартр, где живут художники, про великий музей Лувр и Нику Самофракийскую – крылатую богиню победы, про Елисейские поля… Кого-то, кажется, цитировал наизусть… Аполлинера?
Под мостом Мирабо тихо Сена течёт
И уносит нашу любовь…
Опомнился, когда остатки чая в кружке уже успели растерять последнее тепло, а дрова в печке почти прогорели. Василий Степанович сидел напротив, полуприкрыв глаза, и слушал так, как никогда не слушали Леся его приятели, которым тоже случалось бывать в «жилище славных муз».
– Ну ничего, – вздохнул в конце его рассказа Василий Степанович, – вот победит революция во всем мире, и даже такие, как я, смогут в Париж попасть – обменяться революционным опытом с тамошними пролетариями.
– Лучше бы не надо, – вздрогнув, брякнул Лесь. – Парижу уже революций хватило.
По логике событий, боец Красной армии Василий Степанович должен был сейчас сильно обидеться на Леся за всю мировую пролетарскую революцию, но он лишь с интересом поглядел на не слишком-то оптимистично настроенного насчет светлого будущего товарища-господина Корецкого.
– Расскажешь потом про революции в Париже? Ты здорово рассказываешь.
Лесю ужасно хотелось пообещать: «Расскажу». Он любил рассказывать, когда его так замечательно слушали, но тут же накрыло понимание: чай выпит, каша съедена, время расставаться. Как свела их вчера судьба на своих ночных метельных перекрестках, так и разведет нынче в разные стороны.
– Только не сегодня. Пора мне уже, а то поздно.
Василий Степанович на него не смотрел: убрав со стола посуду, намывал под рукомойником тарелку, из которой ел Лесь. (Самому хозяину тарелки не досталось, пришлось нырять деревянной ложкой прямо в котелок.)
– Так где ты живешь? Я тебя провожу. Вдруг опять обморок.
Лесь не представлял: было это проявлением искренней заботы и простодушия или же хитрым тактическим разведывательным ходом. (Впрочем, зачем Василию Степановичу понадобилась столь подробная информация о его скромной персоне, осталось, в сущности, неясным.) Он мысленно хмыкнул, подивившись, как некоторым порой все просто и легко удается. Сам он не любил задавать посторонним людям вопросы. Стеснялся, боялся показаться навязчивым.
– На Васильевском. Я же говорил вчера.
Говорил ведь? Все-таки прошлый вечер в памяти всплывал не слишком отчетливо.
– Васильевский большой.
Лесь кхекнул, сдерживая смех. Экая шельма! Ладно… Он никогда особо не стремился врать и выкручиваться, считая подобное поведение низким. А Василий Степанович… Васька… (вот ведь созвучие!) со всей определенностью заслуживал правды.
– Университетская набережная. Библиотека университета.
Тут уж настал черед Василия Степановича по-настоящему удивиться.
– Ты живешь в библиотеке? Я думал, только книги и крысы.
– Книги и крысы – в наличии. А также я и кошка Милька.
Василий Степанович моментально выхватил из информации самое ценное:
– Странное имя для кошки.
– Вообще-то, ее зовут Мелисинда. Как героиню драмы Ростана.
– Кого? – было очевидно, что из последней реплики Леся Василий Степанович не понял ни единого слова. Лесь мгновенно почувствовал себя напыщенным снобом. Нашел перед кем образованностью щеголять!
– Не обращай внимания. Я тебе потом расскажу.
«Опять вы врете, господин Корецкий! Врете как дышите».
– Ну тогда пошли. Можешь по дороге и рассказать. Заодно посмотрю, где ты живешь. Ни разу не был ни в университете, ни в библиотеке.
Свернуть Василия Степановича, бойца Красной армии, с выбранного им пути оказалось не так-то просто, практически невозможно. Лесь вздохнул и принялся собирать свои вещи. Если кому-то темным и наверняка холодным зимним вечером так уж хочется прогуляться до Васильевского и обратно… То этому человеку он, Лесь, не судья.
– Идем. Как говорится, спасибо этому дому…
По дороге Лесь успел пересказать своему любознательному спутнику не только краткое содержание трагедии Ростана «Принцесса Грёза» (с цитатами), но и сделать небольшой экскурс во времена трубадуров, поведать про культ Прекрасной Дамы и идею Вечной Женственности в философии Владимира Соловьева.
Бесновавшийся накануне ветер утих – как его и не бывало. Снег лежал чистый, переливающийся, похрустывал под ногами. Звезды казались невероятно высокими и ясными, какими Лесь никогда не видел их до того, как в городе начались проблемы с электричеством. Судя по всему, объективная закономерность: либо уж огни на земле, либо на небе.
Идти приходилось осторожно. Не приспособленные для зимних условий подошвы дорогих, еще дореволюционных ботинок «скороход» отчаянно скользили по утрамбованному снежному покрову, не говоря уже об откровенной, встречающейся то здесь, то там наледи. В голове почему-то крутилось с детства нелюбимое: «Как на тоненький ледок выпал беленький снежок». Вцепляться в надежную руку Василия Степановича представлялось стыдным. Ладно вчера, когда Лесь и впрямь едва не покинул сей грешный мир и черные ангелы смерти уже взмахивали над ним своими тяжелыми крыльями. Или то были белые ангелы петроградской ночи? Но сегодня…
Силы закончились, стоило лишь им с Василием Степановичем выбраться к Мойке. Обычно у Леся от одного слова «Мой-ка» включалась вся его сумасшедшая любовь к поэзии, и он начинал (хоть вслух, хоть про себя) цитировать Пушкина. Или чье-то чужое, с Александром Сергеевичем связанное. Увлечь Леся в сторону поэзии было – раз плюнуть. Так уж природа придумала и осуществила его организм: иные дышат воздухом, а вот Лесь – с самого раннего детства – дышал стихами. И, даже еще совсем маленький, искренно удивлялся, почему люди изъясняются прозой, когда можно… вот так. Мама смеялась: «Будущий Мицкевич растет».
Однако поэтического таланта Бог Лесю не дал – один абсолютный поэтический слух, безупречный камертон, встроенный прямо в сердце. Иначе что бы он делал на историко-филологическом отделении? Отец видел сына адвокатом, продолжателем семейных традиций. На худой конец – врачом или военным. (В роду Корецких водились и те и другие.) «А что это за профессия — «филолог»?! Ты планируешь преподавать?» Лесь планировал. В мечтах о грядущем он представлял себя автором одной из самых блестящих диссертаций всех времен и народов, почтенным профессором, которому с восторгом и уважением внимают завтрашние Гумилевы, Лозинские и Мандельштамы. Или даже – чем черт не шутит? – новый Блок?
Но не срослось. После революции учеба пошла вкривь и вкось. Лекции то отменяли, то опять возобновляли. Профессуру лихорадило: принимать или не принимать? Несколько человек из преподавательского состава (в том числе и профессора Метлицкого, под чьим руководством писал свой диплом Лесь) арестовали по обвинению в контрреволюционной деятельности. Поставки в университет дров стали нестабильны и, пожалуй… совсем символичны. Ректор издал указ разобрать на дрова все деревянные заборы и пристройки. Часто на растопку шли парты из заполненных нынче разве что на треть аудиторий. Библиотекари мрачно усмехались: «Скоро начнем топить книгами». Впрочем, кое-какую периодику все-таки пришлось пустить на растопку огромных печей в библиотеке. Вообще оставить без обогрева эту часть университета было нельзя: грибок, плесень, сырость. Да к тому же нашествие оголодавших (и оттого совершенно озверевших) в эти голодные годы мышей и крыс. Особенно страшно делалось за фонд редких книг. Спасали кошки. И им – пропитание, и библиотеке – выгода. В своем героическом призвании Милька была не одинока.