Полонез Огинского (СИ)
Потом они лежали рядом на кровати, переплетя пальцы, липкие от спермы, и, тяжело дыша, смотрели в покрытый сеткой трещин потолок. Вдруг Гришке пришло на ум, что это — карта, а они с Лёвушкой — отважные мореплаватели, рискнувшие покинуть привычные берега, чтобы найти Новый Свет.
— Ты ведь в курсе, что в нашей стране за это сажают? — зачем-то спросил, нарушая божественную, вязкую, точно золотой мед, тишину Лев.
Гришка лениво шевельнул плечом.
— Плевать, — ему было слишком хорошо и спокойно — впервые за много, как он сейчас совершенно отчетливо понимал, лет, чтобы беспокоиться о последствиях. — Или ты боишься, что я побегу доносить в органы?
Лёвка, гад, влажно и щекотно фыркнул в голое Гришкино плечо.
— А ты не боишься, что я побегу доносить?
— Фу! — улыбнулся потолку Гришка. Пожалуй, нынче его ничто не способно было выбить из состояния блаженного покоя. — Тебе тоже, знаешь ли, есть что терять!
Лев перевернулся, навис, опираясь на локоть, над Гришкой, осторожно поцеловал его в самый уголок губ — точно бабочка коснулась крылом.
— А ты у нас, оказывается, прагматик, человек с абсолютным слухом. А я думал — романтик.
Гришка приподнялся, мазнул в ответ губами по колючему от жесткой вечерней щетины Лёвушкиному подбородку.
— А я и есть романтик. Я о тебе, знаешь, сколько лет мечтал?
Лев приподнял брови «домиком».
— Да? И сколько?
— Всю жизнь, — честно признался Гришка. — Всю жизнь. С тех пор, как впервые услышал.
Потом они вместе принимали душ — и это тоже был совершенно новый опыт. Нет, конечно, в армии Гришке приходилось ходить с другими парнями в баню, но там, разумеется, никто его не намыливал старательно и нежно, без всякой мочалки — только ладонями, не целовал так, будто от этого зависела чья-то жизнь (их с Лёвкой общая жизнь), не ласкал, задыхаясь, всего-всего: от шеи и подмышечных впадин (и вовсе не щекотно!) до пальцев на ногах. А потом… Гришка даже не представлял себе, что вот такое бывает: когда чей-то рот смыкается у тебя на… вот на этом самом. И даже не чей-то абстрактный, а Лёвкин, Лёвушкин, горячий и… да, именно это слово: умелый, дарящий такие сумасшедшие ощущения, что Гришка непременно бы кончил, только от одного взгляда на чертового гения, стоящего перед ним на коленях, если бы до этого, совсем недавно, уже не избавился от части мучившего его все эти годы напряжения. Да Лев и не дал бы ему кончить. Прервался на самом интересном месте, когда Гришка уже стал дышать тяжело и судорожно скрести соскальзывавшими короткими ногтями мокрый кафель, как ни в чем не бывало велел своим строгим командирским голосом (от которого Гришку опять повело):
— Вытирайся и иди. Я сейчас.
«Сейчас» получилось довольно долгим. Гришка успел слегка остыть и даже вроде бы чуток вздремнуть на оказавшейся не такой уж и неудобной гостиничной койке. А потом пришел Лев. Голый, босой, без этих своих чудовищных клетчатых тапок. Пришел, замер на миг в дверях, освещенный льющимся из гостиной светом. (В спальне они свет так и не включили.) Гришку словно толкнул кто-то в бок, едва замер звук шагов босых ног по старому рассохшемуся паркету. Да и были ли они, эти шаги? Лев ходил тихо, почти неслышно, как подкрадывающийся к добыче… лев.
У Гришки сладко защемило в груди. В этот миг у него окончательно отказали все инстинкты самосохранения. Он готов был стать для своего Льва кем угодно. Если надо, даже… добычей.
— Боишься? — зачем-то спросил у него, неторопливо приближаясь, Лёвушка.
Гришка помотал головой, а потом зачем-то уточнил еще и словами:
— Ни капли!
Лев понимающе кивнул. Гришкино тело об отсутствии страха вещало не менее красноречиво, чем его слова.
— Тогда возьми меня.
— В каком смысле? — зачем-то переспросил Гришка, во все глаза глядя на опустившегося рядом с ним на кровать любовника.
Тот ухмыльнулся, широко развел ноги, прижал колени к груди: нагло, напоказ, совершенно непристойно.
— В самом прямом. Давай, не бойся. Это не страшно.
Гришка зажмурился. Страшно! Еще как страшно. Одно дело, когда ты плывешь по течению, разрешаешь делать с собой все, что угодно, и совсем другое, когда тебя… пускают к штурвалу. Это все равно что выйти, не умея толком играть, на сцену в каком-нибудь… Карнеги-холле.
— Я… — получилось жалко.
Лев нахмурился, опустил ноги, взглянул на Гришку пристально.
— Не хочешь? Извини, я, похоже, поторопился.
Гришка сглотнул. Ну уж нет! Может, он и не великий музыкант, но настройщик точно не из последних! А чем Лёвка хуже какого-нибудь старинного рояля?
— Я… никогда… Никогда, понимаешь? Ты просто скажи, что делать.
Летящую в него баночку вазелина он успел поймать буквально каким-то чудом. Лев снова улыбался: тепло и самую чуточку успокаивающе, и это почему-то грело Гришкино сердце.
— Тут как в любом деле: не подмажешь — не поедешь. Так что мажь, не жалея.
— Что… мазать? — все-таки с голосом у Гришки нынче образовались совсем нешуточные проблемы.
Лев сел, крепко обнял его за шею, поцеловал так, что исчез не только голос, но и на пару мгновений даже способность дышать. С силой провел своими изумительными руками по Гришкиным плечам, по ребрам, по спине, пуская по телу целый рой искр.
— Сначала меня… там, потом себя… — касание, — тут. Потом… Все получится, герой. Я в тебя верю. Ничего не бойся, я подготовился. А главное — постарайся не кричать…
Самое странное, что у Гришки и впрямь все получилось. Сначала, несмотря на вазелин, шло тяжело и даже больно. Да и Лёвке, судя по выражению его лица, пришлось несладко. Гришка даже испугался, что повредил ему что-нибудь важное. Но потом Лев сам качнулся навстречу, закинул Гришке на плечи свои длинные костлявые ноги, как-то по-особому вздохнул, дернулся, насадился, решительно велел:
— Давай.
И Гришка дал. Ох, он дал так, словно бежал на золотую медаль спринтерскую дистанцию на Олимпийских играх. Только вперед — и ни капли сомнений. Только вперед!.. Возможно, все это и не должно было происходить настолько быстро, но почему-то ему казалось: именно так сейчас и надо, так правильно. Лев хрипел отнюдь не от боли, выгибался, закатывал глаза, трепетал своими черными ресницами, вцеплялся обеими руками в спинку ходившей ходуном кровати, закусывал губы, чтобы сдержать крик. А Гришка смотрел на него, на свое персональное наваждение, на чертову сбывшуюся мечту и летел вперед… вперед… пока, наконец, не достиг финиша и не сорвался. Глаза закрылись сами собой, голова запрокинулось, алая финишная ленточка упала на гаревую дорожку, сквозь отчаянно стиснутые зубы прорвался короткий полузадушенный вскрик… (Гришка помнил про необходимость не привлекать внимания.) Кажется, где-то под ним почти одновременно коротко и глухо вскрикнул Лев.
…Прощались они уже сильно заполночь, долго и нежно, и никак не могли проститься.
— Приезжай ко мне в Москву, — вышептывал в Гришкино ухо Лев. — Можешь даже с семьей. Я вам шикарную гостиницу организую. Поводишь своих. Сам посмотришь. Ты ведь не был в Москве?
Гришка мотал головой. Он не хотел, не мог сейчас думать ни о какой Москве, ни о какой семье, ни о каком «потом».
А Лев все не унимался:
— Я тебе телефон дам. Позвони. Это домашний. Там, кроме меня, никого не бывает. Правда, я на гастролях часто. По Союзу или по загранице, но… Если дозвонишься, мы договоримся. Я так долго тебя ждал, Гришенька.
Гришка мотал головой.
— Это я тебя долго ждал, чертов Моцарт.
Про Моцарта Лев явно не понял (не умел он читать Гришкины мысли), а на объяснения у них нынче совсем не осталось времени.
— Значит, на концерт ты завтра не придешь…
— Не приду.
— А вечером у меня самолет.
— Тогда — до Москвы.
Гришка знал, как это прозвучало. Что-то типа: «Когда рак на горе свистнет». Но Лев сделал вид, будто внезапно растерял весь свой гениальный дар улавливать в звуках нюансы и оттенки, и только, прощаясь, прижался щекой к Гришкиной щеке. От этого странного их двоих сочетания (Гришка — уже в полном уличном зимнем облачении: теплое пальто с каракулевым воротником, шапка-ушанка, подаренный Танюшкой шарф — и голый, без ни единой ниточки на теле, весь томный, зацелованный и заласканный, великий пианист Лев Долин) у Гришки внутри словно завязался огненный узел. Лев совсем тихо, почти неслышно уронил: