Полонез Огинского (СИ)
— Ну вот мы и пришли. Заходи.
*
Дом, в котором жили Долины, был огромный, с широкой подъездной лестницей и высокими потолками — совсем не чета тому бараку, где ютился Гриша со своей мамой. И не комната у них была в коммуналке, а целая личная трехкомнатная квартира. И колонка для нагревания воды в ванной. И большая светлая кухня. Туда-то Лев, едва они разделись, и впихнул вконец растерявшего, отвратительно пахнущего мочой Гришку.
— Мама, этого человека нужно помыть. У нас с ним случилась небольшая… неприятность.
Он так и сказал: «небольшая неприятность», — всего двумя простыми словами обозначив и Гришкины неизбывные позор и ужас, и собственную испорченную рубашку, и замотанную уже пропитавшимся красным платком ладонь.
— Тогда иди растопи колонку.
Мама Льва, красивая, но уже совсем немолодая маленькая женщина с такими же, как у сына черными глазами, посмотрела доброжелательно и даже совсем-совсем не скривила свои накрашенные яркой помадой губы. А еще у себя дома она почему-то ходила в синем в мелкий белый горошек отглаженном платье, подпоясанном узким пояском, а вовсе не в халате, как Гришкина мама.
— Пойдем, поможешь, — Лев утащил Гришку в ванную, где тот, разумеется, больше мешался, чем помогал. Но колонку они совместными усилиями вскоре растопили, и на мгновение Гришка даже позволил себе улыбнуться заплясавшему внутри нее огню.
Ванную Гришка покидать наотрез отказался. Как бы там ни было, он отлично понимал, что испоганит любую вещь, которой только коснется. Просто молча сел на отделанный коричневой («метлахской») плиткой пол и, стараясь не дышать, разглядывал собственные коленки, пока вода не нагрелась и не набралась ванна. Все это время Лев Долин, Лёвушка, надежда отечественной музыки и сам — музыка, сидел рядом с ним на полу и тоже молчал.
Григорий уже понял, что бояться его не надо, но вот как именно общаться с этим непостижимым человеком, все еще оставалось для него загадкой.
Когда воды в большой чугунной ванне набралось вполне достаточно для того, чтобы вымыть в ней тщедушного Гришку, Лев спокойно велел:
— Раздевайся и залезай. Вон — мочалка, вон — мыло. Голову вымой тоже. Полотенце сейчас принесу.
Гришка с облегчением выдохнул, когда понял, что раздеваться при нем не придется, и радостно полез в воду, где долго отмывался почти до скрипа мылом, странно пахнущим лесной земляникой. (А Гриша всегда думал, что мыло пахнет только мылом.) Потом Лев принес ему большое махровое полотенце, в которое можно было завернуть всего Гришку целиком, а еще — чуть великоватые Гришке, зато чистые черные брюки, рубашку в клеточку (такие он видел в кино про ковбойцев) и (тут захотелось залезть обратно и спрятаться на дне ванны) ношеные, но чистые трусы. («Мое, старое. Носи на здоровье и не вздумай возвращать».) Можно было, конечно, покочевряжиться и поизображать гордость, но стоило представить, как влезаешь обратно в пахнущую грязью и мочой одежду… и Гришка не стал спорить. После того, чему Лёва стал свидетелем чуть раньше… Потом его поили на кухне чаем с сахаром и такими беленькими кругленькими, восхитительно хрустящими на зубах пироженками, каких Гришка никогда раньше даже не видел. Потом Лев проводил его до двери, вручив предварительно авоську с грязной одеждой и ноты в холщовой сумке, пошитой Гришиной мамой, чтобы ходить в музыкалку. И сказал:
— Ну, бывай, человек с абсолютным слухом.
И Гришка понял, что сказка кончилась.
========== 2. ==========
*
Через два года, когда Грише исполнилось тринадцать, Лёва Долин окончил музыкальную школу и уехал с родителями в областной центр Энск. На итоговом концерте Лёвиного выпуска они разговаривали в последний раз. Собственно, до этого их общение даже и общением нельзя было назвать. Так, при встрече говорили друг другу: «Привет!» Иногда Лев с необидной усмешкой интересовался: «Как дела, человек с абсолютным слухом?» А Гришка солидно отвечал: «Нормально все. Жизнь идет». Иногда Лев подходил, когда Гришка в школе занимался на каком-нибудь свободном инструменте, выполняя положенные домашние упражнения. Стоял рядом, морщил лоб, потом подсказывал что-нибудь дельное в никак не дающемся Гришкиным пальцам отрывке. Иногда просто садился рядом и проигрывал зловредный пассаж так, что Гришке моментально хотелось плакать от восторга. Рядом с Лёвой он испытывал двойственные чувства: осознание собственной убогости и безграничное восхищение чужим даром. Правда, потом Лёва вставал и, улыбаясь, исчезал по каким-то своим очень важным и очень взрослым делам. К тому моменту Гриша уже знал, что Лев старше его на целых три года. В их возрасте это была не просто разница, а самая настоящая «разница ого-го!»: «почти взрослый» рядом с «совсем еще ребенком».
Хотя сам себя Гриша, разумеется, ребенком уже не считал. Но… Кого когда-нибудь волновало его мнение?
Лёва играл прелюдию ре-минор Баха. А потом на бис (никогда в их музыкальной школе на Гришкиной памяти никто ничего не делал на бис — не было такого обычая) — полонез Огинского «Прощание с Родиной». И вот на этом чертовом полонезе Гришка, и без того все выступление Долина давившийся подступившими к горлу слезами, сломался. Сбежал в туалет и там заплакал, как не плакал с тех пор, как полтора года назад мама сказала, что снова выходит замуж. За хорошего человека Андрея Олеговича из бухгалтерии. Гриша тогда кричал: «А как же папа?! Ты же говорила, что он вернется!» А мама ответила: «Папа не вернется. Папы давно уже нет». Так Гриша узнал, что его папу расстреляли еще в сорок восьмом — задолго до смерти Сталина. И именно поэтому они с мамой, как семья «врага народа», были отправлены в этот крохотный и такой далекий городок. Андрей Олегович и впрямь оказался неплохим дядькой. Звать его «папой» не требовал, соглашался на «дядю Андрея», воспитания при помощи ремня не признавал. Да и вообще — Гришка как был, так и по-прежнему остался маминой проблемой и головной болью. А недавно у них родилась маленькая Галочка, и Гришка окончательно почувствовал себя взрослым. И лишним.
Так что отъезд Лёвы Долина в далекий Энск, можно сказать, только «расставил все точки над и». Гришка не знал, где у буквы «и» находились проклятые точки (она же не «ё»!), но сейчас это казалось уже совсем не важным. Мир выцветал, будто на старой довоенной фотографии, и даже музыка приносила только боль. Особенно полонез. После тяжелой, замысловатой сложности Баха он должен был казаться чем-то простеньким, несерьезным. Не казался. Гришка и сам играл полонез Огинского и весьма неплохо, как говорили слушатели и даже Герман Степанович, но, когда клавиш касались руки Лёвушки… Душа выворачивалась наизнанку.
Так его и застал будущий великий музыкант Лев Долин: заплаканного, сопливого, уткнувшегося носом в стенку в туалете музыкальной школы. Красота!
— Ты чего ревешь, человек с абсолютным слухом?
Ни за что на свете Гришка не признался бы, что плачет из-за него, скорее умер бы прямо здесь, на месте. Поэтому, не оборачиваясь, буркнул в ответ совсем неласково:
— У меня, между прочим, имя есть. За столько лет мог бы и запомнить.
Теплая ладонь легла на затылок, слегка погладила вечно встопорщенные короткие волосы.
— Я помню, Гриша. Извини, если обидел. Больше не буду.
Гришка в отчаянии подумал, насколько бы проще стала его жизнь, если бы Долин оказался обыкновенной зажравшейся мразью и сволочью. Пусть даже и талантливой. Можно было бы его один раз возненавидеть — и дело с концом. А так…
— Да нет, называй. Ничего так звучит, смешно.
Ему под нос молча сунули платок. Разумеется, белый — других у Лёвушки не водилось. Стесняясь и отворачиваясь, Гришка высморкался. Подумал и сунул испачканный платок в карман. Не возвращать же его теперь обратно — весь в слезах и соплях.
— Умойся.
Гришка умылся. Потом хрипло спросил у стоящего с терпеливейшим видом Лёвушки (Трудно было представить, что это именно он — тот самый Лев Долин, который еще недавно стоял на школьной сцене, совсем нездешний, не вынырнувший до конца из своего Баха, и неуклюже кланялся с растерянной улыбкой на лице.):