Дневник 1953-1994 (журнальный вариант)
В этой незавершенной истории многое любопытно: донос Тупиченкова, трусость Слюсарева, многоопытная осторожность Бочарникова, порядочность Шапошникова, суета власти.
8.3.74.
К картине нравов.
Недавно в “СП” была опубликована статья по истории гражданской войны (А. Никитина). Вдруг на другой день начальница областной цензуры (обллита) прибегает к тому, кто статью готовил: “Что вы наделали!” — “Что?” — “Там упомянут Каменев”. Пауза. “Но это же другой Каменев. Сергей Сергеевич” (следует пояснение, кто такой). Вздох облегчения.
С тем же испугом тот же вопрос задавал и редактор. Он тоже не знал, что был еще один Каменев, хотя знать следовало бы. Характерен и все же испуг.
Недавно был и другой любопытный случай. На планерке объявили назавтра статью о семье Языковых. Глава семьи был старым большевиком ленинской поры, дипломатом. Младший его сын был репрессирован. Отец вступился за него и тоже погиб. Старший сын в возрасте 20 лет погиб на гражданской войне. Языков-отец был первым председателем костромского горсовета и редактором костромских “Известий”. И вот редактор усомнился в том, что такая статья нужна. И в ответ на мое недовольство разразился глупым и тупым рассуждением (притом показательным) о том, что ежегодно Цека утверждает списки людей, чьи дни рождения (круглые даты) следует отмечать в газетах. Я, конечно, усомнился, опять-таки вслух, на планерке в самой возможности существования такого документа и в его смысле. Но он, как всегда, когда он говорит о чем-либо, исходящем сверху, был значителен и таинственен, но снять статью не посмел. Как потом сказала нам Мария Семеновна Виноградова (вдова Я. Кульпе) [42], статью она отправила в Москву костромскому землячеству, и старые эти люди сожалели, что статья мала, т. к. Языковых до сей поры уважают и помнят.
11.3.74.
Я записываю все это, чтобы не забыть, и о форме записи не забочусь. Сегодня в редакцию заходила Мария Семеновна Виноградова, напоминала, что в этом году предстоят “юбилеи”, “круглые даты” ряда крупных костромских большевиков: Языкова, М. В. Задорина, Растопчина, Богданова и т. д. В разговоре, который я пытался подвинуть в желанном направлении, было несколько интересных подробностей. М. С. немного рассказывала о встречах в Москве, где она была недавно и разговаривала со старыми друзьями-земляками из костромского “большевистского землячества” в столице. В частности, на обсуждении книги по истории гражданской войны на Дальнем Востоке она встретила женщин, которые работали под ее началом в женотделе при крайкоме партии. Одна из них — фамилии я не запомнил — соавтор, кажется, книги. Два вечера они проговорили. Та дальневосточница рассказывала о горемычной своей судьбе: муж работал в НКВД, судьба известна, ее также, сын погиб на фронте, дочь умерла в детдоме. В этот момент я удивленно спросил: “Значит, воевать все-таки разрешали?” — “А почему нет, — сказала М. С. — Мой сын тоже погиб тогда, в первом же бою” (ему едва исполнилось восемнадцать: в день его рождения они были отправлены на фронт, недоучившись в училище). Далее эту тему в разговоре не трогали. М. С. махнула рукой, дав понять, что вспоминать это тяжело, и стали говорить о наших делах. Зашла речь о диссертациях, которых мы, увы, не пишем. Я к слову сказал о статье Китайгородского в “ЛГ” о театральности, игре, которые налицо в нынешней процедуре защиты. Когда М. С. уходила и сочувственно сказала, что нам, должно быть, трудно здесь работать, то припомнила мои слова о театральности: “Ведь и партийные конференции ныне — такой же театр”. Всплыло и имя Евтушенко (М. С. видела афишу с его именем в Москве). Я сказал, что Евтушенко, не соглашаясь с Солженицыным по многим вопросам, поддерживает критику Сталина и пафос разоблачения его преступлений, о которых не знает, в частности, молодежь. И в этот момент М. С. махнула рукой, потому что этот разговор для нее тяжел и ее отношение к сталинским “подвигам” для нас должно быть ясно.
Любопытным было и ее замечание о том, что в Москве ее старые сотоварищи лишены информации (новой), и ее рассказ об одном старом большевике, который все видит в черном свете и к которому редко кто теперь ходит, так как для споров все реже находят достойные аргументы.
Эти настроения, интонации кажутся мне знаменательными.
17.3.74.
Вот звонили из “Журналиста”: Каменецкий. “Не хотите ли работать у нас: заведовать отделом критики и библиографии”. Я сразу же сказал, что самое сложное тут — житейские проблемы. В ответ услышал, что нужно подумать об обмене квартир и т. п. Разговор закончился тем, что договорились снова созвониться после того, как я подумаю над предложением. Записываю это не для того, чтобы вдаваться в обсуждение предложения: хорошо ли это, принимать ли, соглашаться ли? Опять чувствуешь себя в глупом, унизительном положении. Мы, выехав однажды из Москвы для честной работы, не имеем права в нее вернуться, даже прожив в провинции семнадцать почти лет. Но даже не это более всего задевает: человек должен в своей стране иметь право жить там, где он захочет. М. б., я и не хочу жить в этой — навязшей в зубах — столице, но я должен знать, что я могу ехать туда и жить там и работать, если захочу, хоть завтра. (Вот устройство — дело индивидуальное.)
Входить в рассмотрение того вреда, нравственного и общественного, который приносят подобные запреты и ограничения, характерные отнюдь не для демократического государства, мне не хочется. Этот вред очевиден, но запрет отвратителен, даже если безвреден.
М. б., самая характерная черта нашей общественной жизни — послушная трусость, пытающаяся выглядеть мужественно и прикидываться самостоятельностью.
20.3.74.
Из П. Владимирова (“Особый район Китая”): “Я не смею думать, кто, где и как воспримет мои корреспонденции и доклады. Я должен помнить о тех, кто сражается и погиб. Помня о них, нужно писать так, словно пишешь не чернилами, а кровью замученных и погибших”.
Владимирова — по опубликованному тексту — я воспринимаю как умного, проницательного и честного человека [43].
После этой книги возникают вопросы, на которые существуют самые печальные ответы. “Мы сами вырастили это чудовище — это так” (о Мао).
24.3.74.
Вечером — вечер поэзии в филармонии. Окуджава. Также М. Квливидзе, Е. Храмов, А. Николаев. Два поэта, один стихотворец-профессионал (Е. Храмов) и стихотворец-комиссар (А. Николаев): кожаная куртка, осуществляет присмотр и уравновешивает своей идейностью “безыдейность” Окуджавы (т. е. другую идейность).
“Молитва Франсуа Вийона”, “Моцарт”, “Полночный троллейбус”, “Ленька Королев”, песня из “Белого солнца пустыни”, “Капли датского короля” (читал), “Вы слышите, грохочут сапоги”. На душе было печально, многое старое поднимается, да и новое с горечью. Знаю, ездит, читает, поет, от Костромы до Австрии. Но трогает до слез. Особенно “Вийон”.
Послезавтра (26) я должен ехать в Москву, а 28-го — в Болгарию: по направлению Союза журналистов (обмен). Никогда и нигде я не бывал, это смущает и стесняет меня, и будь возможность увернуться, я бы это сделал: дома мне лучше. Дурак дураком, но что поделаешь, если так устроен, и с годами эта привязанность к дому, к семье все крепнет. Если ничего не стрясется — поеду: две недели переживаний перед сорокалетием.
30.3.74.
Второй час. София. Вот и мы за границей. <...> Думают, Россия — сверхдержава, а большинство в России — не избаловано, утеснено, утишено, — уважение нормальное, само собой разумеющееся, — нам чуть ли не в диковинку.
Здесь, где я — в гостинице “Балкан” (построена в 1956 г.), — ковры, ванна, радиоприемник, холл метров в двадцать, кровать как на троих.