Иду в неизвестность
— А ты, кирпичник, молчал бы, — лениво отозвался Шестаков, повернувшись к мостику. — Ишь уборахтался уж весь, малюючи. Да не обвались, гляди, на понпу-то, изогнулся, ровно червяк на крючке. А нос-то у тя жёлтый уж весь, глянь-ка, носом, что ли, водишь по буквицам?
— Помалкивай! Тоже — вахтенный! Вылупил глаза, ровно мыла объелся. Я вон счас и твой нос подкрашу, — пообещал Инютин, продолжая водить кисточкой по выпуклым буквам. — Да вот боюсь, вишь, краски не хватит на нос-то твой — такую отростил грушу…
— А не сам ковал, какой бог дал!
— Тебе бог умишка подсыпал бы ещё маненько — дак и цены б тебе не было в базарный-то день!
Шестаков отвернулся, не удостоив больше Инютина ответом. Он зажмурился от яркого матового света, отражаемого нависшим поблизости обрывом. На обледенелых его склонах, освободившихся от свисавших зимою узорных снежных лавин, посверкивали ручейки. Они спадали с круч блестящими чистыми струйками. Потемнев, осели вокруг сугробы.
Сквозь пелену редкого тумана ярко и бело светилось расплывчатое солнечное пятно.
У тёмной массы остроконечного айсберга виднелась фигурка — Кизино колол лёд на питьевую воду.
Близ будок лежали и бродили собаки. Немного их осталось к концу зимовки — всего три десятка.
Неподалёку четверо пилили в две пилы брёвна плавника: Кузнецов с Катариным, а Карзин — с младшим Зандером.
Шумно крякая, размашисто колол длинные чурки на толстые поленья Томисаар. Он то и дело выпрямлялся, отставив колун и, морщась, отирал рукавом заношенной рубашки пот с лица и шеи.
Томисаар лишь недавно оправился от мучившего его во время зимовки недуга. Кушаков определил, что это были признаки начинавшейся цинги. С появлением солнца и возобновлением судовых работ недомогание прошло.
Большинство зимовщиков, вялых и бледных, к концу зимовки бродивших словно привидения, ожили, увидев солнце, вылезли из своих посеревших, закопчённых жилых нор — кают, кубрика. С радостью заметили они вскоре перемены и в себе, и в окружающем пейзаже, который был укрыт тьмой на долгие четыре месяца.
Неузнаваемая, изузоренная застругами снежная равнина расстилалась вокруг там, где осенью всё было вспахано высокими торосами. Не осталось тёмных пятен на горах, стоявших теперь белополотняными шатрами. По кромку бортов занесло за зиму снегом «Фоку», и не нужен стал трап, чтобы сойти с судна.
Появление долгожданного солнца было встречено пальбой из ружей и из китобойной пушки и судовым праздником, на котором люди вновь увидели улыбки на лицах друг друга.
Теперь улыбки появлялись всё чаще, несмотря на то что уже три недели висели над бухтой «Фоки» влажные туманы.
…Из туманной кисеи выплыла упряжка. Негромко, словно нехотя, залаяли несколько собак, увидав её.
Шестаков с интересом принялся наблюдать за упряжкой. Нарту с тремя толстыми брёвнами, потемневшими от мокрого снега, тащили три белых медвежонка. Смешно вскидывая толстые задки и косолапо выбрасывая вперёд короткие передние лапы, медвежата резво тащили груз. Вытянув головы в сторону судна, они жадно принюхивались. Рядом с нартой спешил на лыжах разгорячённый, раскрасневшийся Седов, следом поспевал Сахаров с ружьём за спиной.
У небольшого склада брёвен, где орудовали пильщики, Седов стал осаживать упряжку, пытаясь остановить её. Однако медвежата упрямо тянули вперёд, к самому трапу.
Сбежавший вниз Шестаков замахал перед их носами, заорал, присоединив свой голос к голосу весело кричавшего на ослушников Седова и к ревнивому лаю собак.
Медвежата, сердито урча, соли на задние лапы. С огромным трудом Седов, Шестаков и подоспевший Максимыч оттянули мишек от трапа и заставили их подтянуть парту с плавником к складу.
Седов, отдуваясь, разочарованно глядел на медвежат.
— Да, кажется, из этих балбесов путной упряжки не выйдет.
— Не выйдет, — убеждённо подтвердил Максимыч, удерживая передового за постромки, пока Катарин с машинистом разгружали парту. — Сами видите, туда тянули их за уши, хоть смертным боем бой! Только назад п спешат, ровно лошади к стойлу.
— А жаль, — вздохнул Седов, — я ведь, признаться, подумывал, не подготовить ли эту дивную упряжку к переходу на полюс. Они ведь подрастут ещё немного и потянут не хуже, наверное, слонов.
— Да, уж таких-то тяжеловозов во льдах ещё но бывало, — усмехнулся Максимыч. — Пусти впереди собаку с дохлой нерпой на буксире, так они за пей упрут любую кладь небось до самого до полюса без остановок!
— Ах, как жаль! — повторил Седов, поглядывая с сожалением на беспокойно вертевших головами медвежат.
Этих медвежат зимовщики подобрали весной. Зверят сразу окружили заботой и лаской, поили разведённым в воде сухим; молоком из самодельной соски, её смастерил Павлов из лабораторной ни потки. Медвежата отказывались брать соску, но, когда её продели в дырочку, проколотую в куске медвежьей шкуры, дело пошло на лад.
А уже через месяц Васька, Торос и Полынья стали пользоваться услугами Пищухина. К повару они, естественно, привязались больше чем к кому-либо другому. Когда Пищухин появлялся на палубе, куда переселили подросших медвежат, они не отходили от кормильца ни на шаг. Часами сидели у двери, ожидая его выхода с отбросами совсем так же, как выпущенные из клеток собаки до постановки судна на зимовку.
Теперь собак не пускал на судно вахтенный матрос. Бывало и такое, что строгий Максимыч, не терпевший непорядка на борту, швырял медвежат за борт, в сугробы.
Но медвежата с удивительным упрямством вновь и вновь карабкались на корабль.
Наконец Седову пришла в голову мысль приучить их к упряжке.
— На судне не должно быть дармоедов, — решил он, — все должны трудиться. А ну, пошли на работу!
Несколько дней Сахаров с Линником упорно «объезжали» мишек, никак не желавших ходить в упряжи…
— Эх, залетныя! — воскликнул Инютин с мостика. — Может, попытать обучить вас пароход красить, что ли!
— Ха-ха, они тебя обучат! — откликнулся Шестаков, вернувшийся на место. — По вантам взлетывать станешь шибче белки от коготков-то да зубиков ихних!
— Что когтисты, то когтисты, — согласился Инютин. — У Линника-то ляжка небось всё не зажила, а заплата на штанине у его теперь — что шлюпочный парус.
Он выпрямился, поглядел на солнечное размытое пятно.
— Однако не пора ли ложки доставать? Что-то Ванюха обедать долгонько не кличет. Мишки-то не зря небось беспокоятся — пора!
ПИСЬМО
Милый друг!
Счастлив, что могу, наконец, послать тебе весть о себе.
Как видишь, в 1912 году мы не попали на Землю Франца-Иосифа. Дикая, беспощадная Арктика не пропустила нас пока дальше Новой Земли. Зимуем под 76°, в бухточке полуострова Панкратьева, стиснутые тяжкими льдами.
Я это отчасти предвидел, но рвался в рейс, чтобы скорее избавиться от тех мучений, которые я переносил от окружающих. Для меня было уже пыткой остаться до 1913 года. Кроме того, кто знает, мои враги сумели бы за это время победить меня и отнять у меня родное моё, мной созданное дело.
Скоро год, как мы врозь. Истосковался. Душою и сердцем я весь там, в Петербурге, с тобою. Утешаюсь лишь тем, что часто вижу тебя во сне, да на столе передо мною всегда твой фотопортрет в подаренной тобой же резной рамке.
И вот объявилась оказия переслать тебе это письмо.
Отсылаю в Крестовую губу, чтоб сели там на архангельский пароход, пятерых своих людей.
Захаров, капитан, стал уже обузой экспедиции. Похоже на то, что он не настраивался на продолжительное плавание, а тем более на зимовку. Он оказался слабым и малодушным. А хуже всего то, что уже всем недоволен. То угрюмо замкнётся, то ворчит на всех, а то о чём-то шушукается с механиком. Такой человек не просто обуза, он опасен здесь, ибо его нытьё, упаднический дух, малодушие скоро начнут отрицательно воздействовать на других.
А тем более, если условия впереди окажутся ещё менее пригодными для нормального обитания.