Рассказы
— Все ее, значит, любили? — спросила Аня, не сомневаясь в моем ответе.
— Все любили, — подтвердила я. — И дедушку твоего все любили.
— Который погиб на войне?
Она словно бы хотела мне напомнить, что мой муж был героем. Только не знала, что я из-за него и не сдавалась легендарным военачальникам.
Каждое утро Аня прикладывала ухо к моему сердцу и сообщала:
— Очень хорошо бьется. Еще лучше, чем вчера…
Она знала, что сердце у меня нездоровое. И то, что она по утрам прислушивалась к нему, делало меня очень счастливой. Внучка боялась, что я умру, — и ради этого мне стоило жить дальше.
Даже скудных ветеранских привилегий своих я почему-то стеснялась. В той бойне я выжила, ранена была всего один раз, да и то легко, будто в шутку. Разве не привилегии? К тому же… Как можно измерить безмерное? Как вычислить, определить, кто намучился больше — сыновья и мужья, которые воевали, или матери и жены, которые их ждали дома? И если на то пошло… Те, которых пытали и истязали свои, заслуживают не меньших компенсаций, чем те, которых истязали враги. А может, и больших. Не говоря уж о покаяниях… Или я не права?
Но одну привилегию я принимала все-таки с удовольствием: путевки в ветеранский пансионат. Не раз я вместе с Анечкой на две недели туда отправлялась. Главным для меня было, что «вместе с Анечкой»… Мы любили оставаться вдвоем — пусть и под звон ветеранских наград: иные ни на день с ними не расставались, словно с документами на право бесплатного отдыха.
Мой сын и невестка испытывали некоторую ревность. «А ты там без нас не скучаешь?» — будто невзначай интересовалась Анечкина мама, моя невестка. И Аня тактично отвечала: «Мы с бабулией о вас разговариваем…» — «И тебе этого достаточно?» — вклинился, помню, мой сын. «На две недели…» — ответила Аня вежливо, но, быть может, не очень искренно, потому что, бросаясь мне на шею где-нибудь в живописной роще, она восклицала: «Вот бы остаться нам здесь с тобой!» Что тоже, я думаю, было приятным для меня преувеличением.
И там, в пансионате, нас преследовали привычные восклицания: «Какая у вас девочка!», «Одолжите хоть на день вашу внучку!».
— Не одалживай меня! — умоляла Аня.
Иногда восторги бестактно высказывали в присутствии своих смущенных и оскорбленных потомков: дабы представить Аню примером, достойным не только похвал, но в основном — подражания.
Она и правда с безупречной аккуратностью одевалась, съедала все, что ей было предложено съесть, а кроме того, убирала со стола свои тарелки, приборы и несла их на кухню, что ей предложено не было. «Ах ты наша помощница! — упоенно надрывались на кухне. — Подарите нам свою девочку!»
— Не дари меня!
Взрослые понимания и детские страхи органично в ней уживались. «Претендентам» она наставительно разъясняла:
— Людей не одалживают и не дарят! Вы что, не знаете?
От перезвона орденов и медалей, от умиленных взоров и бессмысленных предложений мы с внучкой после завтрака скрывались в лесу, на лужайках, на речном берегу…
Утром того дня мы, как обычно, вышли из своего номера… Но я вспомнила, что надо было позвонить Анечкиным родителям и ответить на их ежедневные вопросы: не забыла ли Аня, что у нее есть мама и папа, что она сказала оригинального, чем поразила видавших виды героев и героинь и каковы наши конкретные планы на предстоящий день. Эта утренняя процедура была обязательной. Иначе родители, по словам жены моего сына, «места себе не находили». Чтобы они свое место нашли, я вернулась в номер, а внучка осталась ждать меня в коридоре.
Выслушав наставления невестки, вняв ее тревогам и пожеланиям в укороченном варианте, так как предупредила, что Аня меня ждет, я вернулась в коридор.
Но внучки там уже не было.
«Что будет, то будет, и как будет, так будет!» — говорила я себе перед атакой на фронте. Но та, почему-то безотказно успокаивавшая меня фраза, в этом случае не сработала… Я позвала Аню, но никто не откликнулся, потому что некому было откликаться. Внезапное, еще необъяснимое беспокойство наэлектризовало мои больные, привыкшие безвольно тащиться ноги, — и я, впервые ощутив, что значит «не чуять под собой ног», побежала вдоль коридора.
Внучки не было ни на нашем третьем этаже, ни на втором, ни на первом. Ничего еще не стряслось — однако необычность ситуации удесятеряет смятение. Куда могла моя дисциплинированная, так боявшаяся за бабушкино сердце Анечка вдруг уйти? Как могла не дождаться меня? И зачем ей понадобилось уходить одной? Ведь подстилки для полян и песчаного берега, бутылка с водой и книга со сказками были у меня, в сумке, которую мы называли «походной».
Каждого, кто мне встречался, я спрашивала: «Мою Анечку не видали?» — «Нет, а что случилось?» Эти ответы-вопросы все настойчивее убеждали меня: что-то случилось. Я все смятеннее объясняла, что она куда-то исчезла, пропала. И каждый поспешно, но с предельным сочувствием успевал сказать мне, что время мы переживаем очень опасное, что детей воруют, берут в заложники… и что надо незамедлительно вызывать не милицию, а «спецназ». Но я понимала, что до спецназовского прибытия не доживу… Мне необходимо было действовать, передвигаться самой. Я верила только своим ногам — и они несли меня в зеленые чащи, сквозь которые мы с Анечкой продирались, на те поляны, где раскладывали свои подстилки, и на речной берег, и на лодочную станцию… Нигде Аню не видели.
Форсирование Днепра не заставляло мое сердце останавливаться и не сжимало голову таким ужасом.
«Вы не встречали мою Анечку?» — «А что с ней?» — «Куда-то она…» — «Недавно в соседнем районе за выкуп украли девочку. Нет, кажется, мальчика… Вы не волнуйтесь… Это не обязательно! Но надо немедленно вызвать…»
«Вы не видели Анечку? Не могу ее найти!» — «Эти злодеи всегда воруют красивых детей: за них можно дороже взять. Надо всех поднять на ноги!»
На деревянной пристани состарившийся «морской волк» не просто привязывал и отвязывал лодки, а распоряжался, командовал ими, как кораблями. Но волком он только выглядел, а на самом деле рассаживал нас с Анечкой в лодке и профессионально садился на весла.
— Бабулия, он в тебя влюблен, — сказала мне как-то внучка.
— Нет, в тебя, — возразила я.
Услышав от меня всё те же слова, лодочник напрягся и сообщил, что где-то недалеко объявился маньяк. Ему рассказывали… После чего он натянул на тельняшку истершийся китель, а на голову форменную фуражку и пошел за своей двустволкой.
Я поняла, что надеяться не на что. На войне такая мысль ни разу не оглушала меня. Чтобы дальше не размышлять, отключить сознание, надо было двигаться, двигаться… Я по-прежнему доверяла лишь своим ногам. «Походная сумка» колотилась об них, но я на это не обращала внимания и не ощущала ее веса. Если бы я остановилась, присела, сердце бы вырвалось на траву, на песок, на дорогу… Хотя присутствия его я уже и не ощущала.
Где было мое хваленое фронтовое мужество? Куда подевалось мое умение смотреть смерти в глаза, о чем когда-то писали в газетах? Нет, я, как и раньше, не боялась глядеть смерти в глаза. Но своей…
«Боже, спаси мою Анечку!.. Верни мою Анечку…» — сами собой шептали губы. Ни разу не шептали они на войне: «Боже, спаси мою жизнь!» Ни единого разу…
Господи, что еще накануне, еще вчера… еще на рассвете сегодня озабочивало меня?! Пусть стрясется со мной и вообще что угодно, но нашлась бы Анечка! Лишь бы увидеть ее своими глазами…
В конце концов я опять оказалась возле пансионата. Бежать больше было некуда. Круг замкнулся, убеждая меня: «Стряслось самое ужасное… непостижимое!»
— Здравствуйте, Алла Михайловна, — раздался безмятежно спокойный голос. — Где ваша внучка? Не привыкла видеть вас врозь.
Передо мной была пансионатный врач Ирина Васильевна, в своем до неестественности белоснежном халате и такой же шапочке. Будто работала она не в пансионате, а в госпитале или где-то в хирургическом отделении.
— Погодите, погодите… На вас нет лица.
Что такое «на вас нет лица»? Это значит — нет и самого человека, а есть только его отчаяние, его безысходность.