Из дневников и рабочих тетрадей
Последних страниц нет. В конце ноября Юрий уехал в Ташкент, где находились бабушка и сестра.
Немыслимое одиночество. Отец расстрелян, мать в лагере. Но есть родная душа – Тема Ярослав, мальчик, с которым учились в 19-й школе и были соседями по Дому на набережной. Вот его адрес и значится на первой странице одной из записных книжечек (Тему после ареста родителей забрала к себе тетка).
Эти книжечки – маленькие блокноты фабрики «Светоч» с эпиграфом на обложке: «Наши трудности есть трудности роста. Усилим борьбу за пятилетку».
1942—47 годы. Юрий работал тогда на военном заводе и учился в Литинституте на вечернем отделении.
Записи, мелкими буквами, экономя бумагу, перьевой ручкой, фиолетовыми ученическими чернилами.
Я шел по улице Горького и, проходя мимо какого-то маленького ларька, – не то табачного, не то парфюмерного – заметил там странное скопление народа. Это был один из тех, оскудевших за время войны ларьков, где вместо товаров, которыми они должны торговать, судя по вывеске, можно найти только какие-нибудь березовые, плохо выструганные и вызывающие у истого курильщика отвращение, мундштуки; почти целые пачки диапозитивов на тему «Как охранить себя от желудочных заболеваний» или откуда-то выкопанные книжонки, 35-го года издания о пушном промысле или сахарной свекле. Или какие-нибудь грубые предметы быта – железные наперстки, заржавевшие от долгого стояния пояса, называющиеся «дамскими», но которые постеснялась бы надеть на круп даже самая последняя кобыла… Продавцы, по большей части женщины или старики, польстившиеся на рабочую карточку, целые дни скучно и тоскливо выглядывают из своего окошка и, если у них нет часов, – то они, заперев свою, никому не нужную, с пустыми полками, хибару, бегают каждый час куда-нибудь узнавать время – в данном случае на площадь против Белорусского вокзала.
Понятно, что я удивился, увидев как к одному из таких ларьков то и дело подходят люди, останавливаются, с интересом смотрят в окошко минуты три-четыре и отходят. Подойдя к куче людей и вытянув шею, я увидел то, что привлекало сюда публику. Продавщица, пожилая женщина, стояла посреди своей будки, а рядом с ней, с обеих сторон стояли ее дети. Мальчик и девочка. На прилавке, в большой белой тарелке, возвышалась высокая дымящаяся гора только что испеченных белых, с поджаристой нежной кожицей, аппетитно пахнущих и щедро намасленных, блинов. Да-да, настоящих мирных блинов, тех самых, от которых, по преданию, умер Крылов!.. Женщина брала их осторожно, двумя пальцами и давала своим детям, а они с хрустом, блестящими от масла ртами, уписывали их торопливо и жадно.
Люди толпились, глядя на пустые полки, потом долго, минуты три-четыре, на эту прекрасную, розовато-коричневую жирную гору, и отходили, одни с усмешкой, другие смущенно, третьи сумрачно. Видя толкучку у будки, подходили другие, молча протискивались, молча смотрели и молча отходили.
О люди: я понял их и себя. Мы смотрели туда, на этот дымящийся пряный кусок нашей минувшей, светлой и далекой жизни – и он казался нам словно вынутым откуда-то издалека, из мира, из сна…
О если б имел я вагон, бочку, мешок, хотя бы большую банку блинов, о, я бы накормил вас… всех.
Мне стало грустно, мне стало жалко их, себя, вообще всех людей, до одного.
На следующей страничке воспоминание об Узбекистане, где был недавно в эвакуации и где школьников послали на строительство канала.
После того, как мы кончили постройку Сев. Ташкентского канала, начальник нашего участка – Уткур Игам-берды сказал речь на трассе. Было очень жарко, пыльно и душно, всем нам хотелось скорее уйти с осточертевшей трассы в поселок, где нас ждали холодный хатык – кислое молоко и жирный, с бараньим мясом узбекский «палов». Уткур тоже спешил и, прокричав на ветер несколько отрывистых и трудно понимаемых фраз на русском языке, окончил свое выступление следующим возгласом, написанным на бумажке: «Яшасун Ахунбабаев! Яшасун И. В. Сталин! Яшасун Be… ха… пе… в скабке малмки буква бе…» [71]
Его голос потонул в громких и бурных выкриках, и, схватив кетмени, строители побежали скорее по своим палаткам.
Когда я прихожу в свою заводскую столовую и сажусь за стол, я каждый раз с удивлением спрашиваю себя: «Как же теперь кормят в детских садах?»
Была еще одна, изумлявшая нас, рифма судьбы: мой детский сад находился как раз в переулке за Белорусским вокзалом, по которому Юрий ходил на завод. Я даже помню его в те времена: высокий, с пышными волосами, в телогрейке, в грубых солдатских ботинках, в очках… Юрий не верил, что помню, но была одна деталь, придумать или домыслить которую невозможно: человек, на которого я обратила внимание, носил под мышкой черную загадочную трубу, может, она-то и привлекала меня. Юрий выпускал тогда стенную газету цеха, и это был футляр. Кормили же в детском саду, кажется, неплохо, только зря лили рыбий жир в суп, противно было есть.
А вот еще маленькая записная книжка тех же лет. В ней и цитаты из Аристотеля, и первые наброски романа «Студенты», и список литературы, которую необходимо знать на Госэкзаменах (литература восстановления и реконструкции страны, литература сталинских пятилеток… забытое), и вдруг…
В 1980-мПод синичий писк, под грай воронийДомуправ гражданскою лопатойНамекнет на мир потусторонний.Кем я стану? Запахом растений,Дымом, ветром, что цветы колышет?Полное собранье сочиненийЗа меня сержант Петров напишет.Он придет с весомыми словами,С мозгом гениального мужчины.Если он находится меж вами,Пусть потерпит до моей кончины. [72]Каким далеким казался ему в сорок седьмом восьмидесятый. Умер он в марте восемьдесят первого. Был и синичий писк, и вороний грай, и полного собрания сочинений действительно не издали… Все предугадал. Летом сорок седьмого Юрий Трифонов едет по командировке комсомола в Краснодарский край. Темы очерков были определены, вернее, заказаны в Москве: «Советский и колхозный патриотизм» и «Роль комсомола в идейном развитии молодежи».
Подтема – борьба комсомольцев за хлеб. Обязательство товарищу Сталину.
Эта поездка вспомнилась через много, много лет, и ее реалии с удивительной ясностью и свежестью памяти возникли на страницах романа «Время и место». На мой взгляд, лучших страницах: рассказе о единственной безнадежной и незабываемой любви героя.
Те маленькие книжечки полны деталями, пейзажами, диалогами, песнями, биографиями, портретами. В восьмидесятом Юрий Валентинович вспомнил себя молодого, исправно записывающего все в записную книжку. Вспомнил с грустью и иронией.
Самая скверная неизбежность приезда или пребывания в чужом, совершенно незнакомом городе – есть то обстоятельство, что не знаешь, где находятся места общественного пользования. Это страшная вещь, чудовищная пытка, как моральная, так и физическая.
Проблемы подобного рода действительно были для Ю. В. пыткой, представляю, какой пыткой в юности. Лучше умереть, чем спросить.
Зато есть и смешное. В станичном клубе объявление: «Ежедневно при клубе работает роща. При роще имеется танцплощадка, волейбольная площадка и пр. Играет радиола. Начало в 7 часов 30 мин.»
И еще записи того же времени.
Зам. секретаря РК ВЛКСМ по агроработе пришел в чайную выпрашивать для меня безлимитный обед. Из-за двери слышалось его вкрадчивое воркование, потом яростно застучали счеты. Опять воркование, опять счеты…
Весной трудно было – макуху ели – соевый жмых. От него люди сразу падали.
Горы ясные и близкие, дым по земле стелется – будет дождь.
Чорт возьми – поэт сказал правильно: мы ленивы и нелюбопытны. Я сижу с ними в одной комнате, такой непохожий и явно чужой – и никто абсолютно не интересуется: кто я, что я… Заговорю с ними, отвечают так, будто он со мной 30 лет знаком, только удерживаются тыкать и матюкаться.
Старик (на правлении): «У меня воспитанница, отец и мать побиты немцами. Она не достигла совершенных лет, но заработала 170 трудодней. Правительство теперь говорит – проводить ласковую культуру в крестьянском нашем крестьянстве. Прошу вернуть ей пшеницу за 45–46 годы…»
Слепой пришел просить соломы. Он закуривал – накрошил фитиля, стал отбивать искру на кремне – ударит три раза, поднесет ко рту, раздувает. И так раз пятнадцать, все тем же размеренным спокойным движением…
Потом кто-то поднес ему огонек. Эх, тяжко смотреть…