Начало века. Книга 2
Пробуд — тот же: кто-нибудь, в пальто, в шляпе, в калошах, садился, войдя, на постель: пинал не желающий проявить жизнь труп: лицо «трупа» — в морщинах; опухи глазных мешков; трясясь, «труп» протирал глаза кулаками, приподымался из гроба, вникая в то, что ему говорилось.
— «Лев Львович, — бубнил сидящий в ногах Сергей Бобров, — Тристан Корбьер пишет…»
Или:
— «Левушка, — доказывал сидящий в ногах Николай Иванович Астров, — вы должны извиниться».
Или:
— «Вы меня не знаете, а я знаю вас», — доказывает, бывало, неизвестная личность, отдавливая полуспящему ноги.
Эллис, прижав подбородок к коленям, придя в себя, тряс из постели пальцами, часов до пяти; вокруг постели — нарастала группа; пускала дым; не постель — каша: фуражка, носок, пепел, галстук, манжетка, босая нога; тут и рабочий, и «аргонавт», и сноб, свидетельствующий уваженье сотруднику журнала «Весы», и неизвестный, подобный юноше, утиснувшему «золотые часы». Эллис же в драной сорочке, горбя широкие плечи, тряс пальцем, кропя всех слюною: Бодлер, Роденбах, Брюгге! 108 Не оторвешься: «Бакунин»!
Поехало: до шести утра!
Спохватившись, что где-нибудь его ждут, он выпрыгивал из одеяла: схватив губку, морщась от ужаса перед холодной водой, растирал ей нос, не трогая глаз, лысины, щек; напяливался закапанный соком дюшесов сюртучок с неоторванной обормоткой, с гвоздикой в петлице; схватывались пятилетние манжеты; ни чая, ни хлеба. С постели — на улицу: в «Весы»; а то — расхлебывать какой-нибудь инцидент.
Где-то застрянет, чтобы оттуда уже — ко мне, к Метнеру, к Христофоровой, к мадам Конюс, к Кларе Борисовне Розенберг: где не бывал!
Увидев прекрасно сервированный стол с вазой дюшесов, испытывал колики голода; мысль, что есть «проблема питания», озаряла его пред вазой с дюшесами; с жадностью бросался и пожирал, напоминая захудалого пса; голодный Эллис, не бравший сутками ничего в рот, набивал желудок дня на два дюшесами: ваза пустела, к ужасу хозяек; у Эллиса открывалось… желудочное расстройство.
Эллис, заливаясь словами о Данте и соком дюшеса, которого половину откусывал, — картина десятилетия; пожиратель дюшесов, а не вырезыватель книжных страниц, — монстр того времени; желудочный кризис наступал тут же, за Данте; новый ужас хозяек: Эллис бросался надолго страдать в не столь удаленное место, откуда являлся с зеленым, сведенным лицом; надо бы судить Эллиса — за корзины дюшесов, похищенных у гостей К. П. Христофоровой; тайна дюшесов: только ими питался он; не успокаивался, пока оставался последний дюшес; тут же и тайна желудочного недомогания, открытая В. О. Нилендером; Нилендер урегулировал питание Эллиса отнятием у него гонорарика и покупкой на него абонемента на обеды в трактире с машиной, ревущей «Сон негра»; с тех пор Эллис стал полнеть и белеть (до этого ходил зеленый); машина бацала бубнами; желудок же — поправлялся.
Появление В. О. Нилендера в «Дону» — революция быта жизни; Нилендер заставил Эллиса мыться; завел гребенку ему, урегулировал финансы; Эллис приходил в умиление:
— «Владимир Оттоныч — обмыл, напоил, накормил!» Тем не менее шли пререкания: из-за «орфических гимнов», которые изучал Нилендер 109, разложив в смежной комнатке огромные греческие словари; являлся Эллис, саркастически крутя усик и отпуская замечания по адресу древних греков: словари надо предать сожжению. Нилендер с плачущим криком кидался:
— «Молчи, Лев!»
И после бросался — ко мне, к Петровскому, к Соловьеву:
— «Все кончено между мною и Львом!»
Эллис бежал ночевать к Рубеновичу, Сене, откуда являлся: мириться с Нилендером.
Друзья прибирали гроши Эллиса, чтобы он их бессмысленно не метал; личности с подбитым глазом и с усами в аршин являлись брать не Бодлера, а эти гроши; что оставалось — исчезало у будки с холерным лимонадом, который он лил в себя: в неимоверном количестве.
На вечерних собраниях пересиживал всех, заводя с хозяевами часа в три ночи (для Эллиса — ранний час) удивительные беседы; их бы стенографировать; у хозяев слипались глаза; Эллиса… гнали; уходя, прихватывал меня или Шпета — в ночную чайную.
Великолепно протекали журфиксы Эллиса; «паства», человек до тридцати, — гудела, сопела; с дикой решительностью пережигала она огромное количество папирос; окурки низвергались на пол; иной раз — вместе с… плевками; все — растаптывалось, ибо —
Отречемся от старого мира,Отряхнем его прах с наших ног 110 —тональность бесед, с постановкой вместо революции — «святого костра» новой, Эллисом задумываемой инквизиции, ордена «безумцев», от которых должна была загореться вселенная; в дыме и в вони Табаков тонули силуэты «свергателей»; когда я сюда открывал дверь, — то отскакивал от густейших, стремительно выпираемых клубов; из них неслось:
— «Га-га-га… Го-го-го… Шарль Бодлер… Гогого… У Тристана Корбьера… Гага!»
Эллис под бюстом сурового Данта, с протянутым пальцем — сгорал, окруженный кольцом самогара: сжигалися ценности; даже сжигали себя в своем ветхом обличий; вообразите же негодование Эллиса, когда раз пошляк и циник положил на голову Данте нечто вполне непристойное, чтобы подшутить; он был мгновенно выгнан из клубов дыма.
«Самосгорание» тянулось до четвертого часа ночи; потом шли, гудя, из распахнутой двери немым коридором: угрюмые люди и сизые клубы; Эллис, Нилендер с кем-нибудь — валили тоже в извозчичью чайную, открывавшуюся в час ночи; за желтою, пятнами, скатертью происходил обмен лозунгов; брались клятвы; и — нникаких! Прислуживал спиногрудый горбун: половой; храпели кругом тяжкозадые ночные извозчики: в черных лаковых шапках; кому-нибудь из них приносился в огромном чайнике особый вид кипятка, именуемый «водой»; спиртные напитки запрещались; и их приносили в чайнике, под видом воды; позднее в чайную приводили — Бердяева, Вячеслава Иванова, Гершензона: с заседания Религиозно-философского общества, происходившего в морозовском особняке (угол Смоленского и Глазовского).
Из чайной, в пять с половиною, Эллис шел в «Дон»: работать, то есть строчить перевод иль очередной манифест в «Весы», после которого валились от ярости — Стражев, Вячеслав Иванов, Борис Зайцев, а Иван Алексеевич Бунин испытывал сердечный припадок:
— «Бесовская собака!.. Разбойник с большой дороги!.. Бездарность!.. Прихвостень Брюсова!»
«Левушка», отстрочив, валился на жесткое и холодное ложе, чтоб прокошмарить: до следующего пробуда; не спал, а — «кошмарил», вскрикивая и катаясь под одеялом: являлись-де «монстры» — душить его; рассказы об этих кошмарах — лучшие страницы Эдгара По; но их не записывал он: все талантливое в себе отдавал он кончику языка; бездарное — кончику пера.
Так жил годами Лев Кобылинский.
Гончарова и Батюшков
В 901 году на моем горизонте являются два человека, которые ходят в друзьях; до 901 года они не имеют касания к символизму; и уже после 905 года — отходят от нас; но года четыре мы причисляем и их к «аргонавтам».
«Аргонавтизм» — не был идеологией, ни кодексом правил или уставом; 111 он был только импульсом оттолкновения от старого быта, отплытием в море исканий, которых цель виделась в тумане будущего; потому-то не обращали внимания мы на догматические пережитки в Каждом из нас, надеясь склероз догмата растопить огнем энтузиазма в поисках нового быта и новой идеологии; пути, на которых блуждали мы до переворота, происходившего в каждом из нас, и до встречи друг с другом, — что общего между нами? Владимиров, Петровский, Челищев, Малафеев, Кобылинский — свободный художник, химик, математик и музыкант, народник, бывший экономист до потери волос; и все — «аргонавты»: в простертости к еще неясному им будущему, в отказе от породившего их быта; Кобылинский хвалил жизнь, построенную на параллелизме; Владимиров мечтал о новых формах искусства, о новом восстании народного мифа; он волил коммуну символистов; Малафеев же сфантазировал по-своему новую крестьянскую общину.