Начало века. Книга 2
Наши споры о теософии были мне мимикрией — враждебных разведок под флагом дружбы: разведок «мистического», древнего Востока, собирающегося внедриться в буржуазную жизнь Европы.
Индия под флагом теософского модернизма вставала передо мной; и, если я потом сидел над Ведантою [Система индусской философии], логикой буддизма (тома академика Щербатского) 119, многотомным сочинением Дейссена 120, — это результат годовой схватки с интересной и хищной А. С. Гончаровой, самой образованной из теософок, с которыми мне приходилось встречаться; и — самой холодной и черствой; видя, что взят на прицел, я принял свои меры: я выщупывал слабые стороны буддизма и браманизма.
Видя меня удвоившим интерес к «теософии», А. С. полагала, что убедила меня.
Игра в прятки, или дружба-вражда, охватывает сезон 1901–1902 годов, являясь одним номером в каталоге моих тогдашних забот.
Так я попал на первое собрание кружка будущих теософов в качестве юноши, заинтересованного Востоком; А. С. отсутствовала: тонкая «бестия» не ручалась за публику; был Павел Николаевич, какой-то студент-медик, психиатр, дочь хозяйки (теософки), добродушной старушки, которой, вероятно бы, шло… заниматься трикотажем; ее дочь, со сверкающими глазами, но бледным, помятым лицом и с белой болонкой на руках, производила впечатление истерички; была едва ли не единосущая тогда — старуха Писарева из… Калуги 121, с неприятным, точно жеваная бумага, серовато-морщавым лицом, высокомерным и злым; она-то и была — референт; сидела протонченная семнадцатилетняя бледноснежная девушка, млеющая от собственной тонкости: золотые кудри, перловое лицо, голубые, расширенные от изумления перед всем, что ни есть (не то перед собой), глаза — вызывали впечатление, что это не барышня, а вздох, веющий в ухо:
— «Как странно!»
Вид прелестный, но слабый, извечно надломленный: жизнью до… жизни.
— «Кто?» — спросил я у Батюшкова.
— «Замечательная художница: тайком от родителей… Маргарита Васильевна Сабашникова».
Так встретился я с художницей 122.
Был чернобородый Александр Александрович Ланг, сын книготорговца, один из могикан от «декадентства» (псевдоним «Миропольский») 123, спирит с шевелюрой: длинный и бледный, как глист, со впалой грудью, узкими плечами и лукаво-невинными голубыми глазами, он производил впечатление добряка, словам которого нельзя верить: невинно солжет и даже не заметит. Он сиял благоволением от… спиритизма, который, кажется, и пришел проповедовать; «старуха» все скашивала на него глазки, рассматривая его, как карася в своем неводе, которого она вытащит, чтоб зажарить в сметане: в честь Будды.
Реферат «старухи» был жалок; я бы и не взорвался, если б не разложила она карты небес и культур; европейская культура помечена маленьким кружком где-то в подвальном помещении схемы; из небесной высоты падали красные, как молнии, стрелы, указывающие на подчиненный смысл подвального кружка; в точке пересечения стрел стучал карандашик:
— «Небо буддизма!»
Помнится, закусив удила, я произнес злую речь; старуха поджала губы; Батюшков затрубил; дочь хозяйки, вцепясь в шерсть болонки, метала молнии, едва не плача от злости.
Выступил Ланг замять инцидент с… рассказами о своем спиритическом опыте; и… привел нас в смущение, ибо он рассказал, под флагом случившегося с ним, фантастический рассказ Конан-Дойля; мне стало страшно за этого больного ребенка с черной бородой, когда он, выгибаясь, просил виновато поверить ему.
— «Я вбежал в комнату, запер дверь; воплотившийся единорог, бегавший за мной, ее просадил рогом; и — развоплотился».
— «Ну, а рог, остался в дверях?» — хотелось спросить.
— «Да», — кисло мямлили теософы: собрание, начавшись во здравие, кончилось за упокой: рассказом Ланга.
Посещение теософского кружка выжгло в душе неприятный след: и я до 1908 года старательно обходил «теософов» за исключением… Батюшкова, который, вероятно, пережил настоящие муки на этом собрании.
Я думал:
«Бедный Павел Николаевич: на попечение кого сбрасывает его „кузина“? Нет, надо его загородить от „старух“!»
Он стал каким-то подкинутым «младенцем», старшим по возрасту; с любопытством и тактом силился он зажить в наших стремлениях, проявляя вкус, чуткость, общительность; он делается посетителем меня, Эллиса, почти жильцом У Владимировых; его теософский хвостик не мешал нам в 1903 году, вызывая добродушные замечания о его «плене» у Паскаля — не знаменитого, не Блэза, а парижского учителя теософии.
П. Н. отошел от нас к 1906 году, обидясь за отношение нас к М. Эртелю и отдаваясь атавистическому культу своего тогдашнего теософского хвостика.
Рыцарь бедный
Павел Николаевич Батюшков!
Французский писатель написал бы рассказ: «Батюшков»; англичанин, француз, немец, швед, прочтя перевод, повторяли бы:
«Это же — Батюшков!»
Повторяем же мы: «Тартарен, Тартюф!..» 124 Батюшков — тип; я — немного писатель; у меня нет времени написать книгу рассказов: «Мои друзья». Следовало б: коллекция чудаков импозантна. Батюшков — незабываемая фигура.
Есть Дон-Кихоты; Батюшков — супер-Дон-Кихот; к Дон-Кихоту прибавил он штрих, отсутствующий у Дон-Кихота: раскаленное до температуры солнца стремление: принести подарок. Чем мог он, бедняк, одарить? Ведь в 901–902 года он являл вид дограбленного… нищего, ютящегося по каморкам, клюющего «зернышки» и несущего их рою нищих родных, волоча на горбе какую-то полусумасшедшую «тетю», которую он содержал и которую должна была содержать Гончарова.
Нищие имеют «ноль» денег; П. Н. имел «минус ноль», равняющийся содержанию в лечебнице «тети», которая бурчала на него; он нес крест хищности кузины и сумасшествия старухи — с экстазом радости; и произносил слово «тетя», как нюхал букет роз; лицо — помесь старого индуса-иога, галчонка и ребенка — кривилось улыбкой; делалось и страшно и радостно: хрупкое, хилое, к труду не способное тело это с улыбкою семенило в переднюю, чтобы… захлопнув за собой дверь, сброситься в омут; крест страстотерпца торчал под моим носом: с простотою и легкостью!
Не знавшим социального положения Батюшкова не могло прийти в голову, что приподнятый, вскрикивающий от восторга человек этот проходит опыт нищеты, трудов и тайно проливаемых слез: гладенький, маленький, внутренне чистенький, внешне потрепанный, он имел вид катающегося в салазках… по маслу.
Этим он поразил воображение — матери, отца, нас.
Поразил, раздражая, и другим: нелепою щепетильностью: не имея гроша в руках, а за спиною имея корящий его рот старухи, съедающей все, — ни у кого не одолжался и выявил действие плясуна на жердинке; жил как на веточке, без одолжений, являясь ходатайствовать за неимущих и передавая дрожащей ручкой просительное письмо и волнуясь за прятавшихся за его спину просителей, он вскрикивал резким, птичьим голосом, поглядывая глазами ребенка и… марабу:
— «Эн — действительно, — вскрик, всхлип, — нуждается!»
Он стал ходатаем, передатчиком поручений, несносных по щекотливости; между «тетей», уроками, собраньями «аргонавтов», где дебютировал он вскриками подчас боевого голоса, напоминая петушка, клюющего за оскорбление Блаватской и Безант, — он выполнял ряд повинностей, от которых другие отказывались; таща свой куль, тащил чужие кули, но — втихомолку; и мы поражались: тщедушная эта фигурка с ручками, не умеющими перетащить фунтик, тащила на спине целые квартиры с их обитателями.
Случись несчастье, — П. Н., застегнутый на пуговицы ветхого сюртучка, — тут как тут: скрывая следы не совсем чистых крахмаликов, бодрит кстати, бодрит некстати — перспективами от теософии; хоть — от печного угла! Мотив то — рвущего сердце себе пеликана [Теософская эмблема 125].