Пересмешники (СИ)
Как только мои пальцы коснулись клавиш, я взлетела. Я парила. Я скользила в музыке, и Бетховен снова был моим. Мы воссоединились и больше не ссорились. Мы были на одной стороне. Мы двигались по первому действию, второму, третьему и четвертому, и мне казалось, что пропадает все, что было неправильным, заживают раны, а история переписывается. Было красиво и громко, но по–хорошему, эта громкость подхватывала тело и уносила вдаль. Это была громкость восхищенной аудитории. Это было громко, потому что музыка, свет, звук и магия окружили нас, создавая идеал, искусство. Мы были не просто в актовом зале, а в Карнеги–холл, на величайшей сцене мира, и я ощущала только музыку, сладкую музыку, наполняющую меня.
Мы добрались до «Оды к Радости», идеальной части в конце идеальной симфонии идеального композитора. Только я и пианино неслись в пространстве и времени. Я стала собой, восстановилась. Я стала такой, какой была всегда, какой и должна быть.
Близился конец, я была в паре клавиш от него, я укуталась в музыку и была невероятно далеко от той ночи. Я ударила по последним торжествующим аккордам, звук звенел в воздухе.
А потом я вернулась…
Он был с презервативом, склонился надо мной, и его лицо было все ближе, тело было все ближе, ладонь упиралась в матрас рядом с моей рукой. Его другая рука была между его ног. Я догадывалась, что он делал. Я понимала, почему его рука была между его ног. Он попытается войти в меня. Попытается толкнуть себя в меня.
Я посмотрела на себя, на свое тело. Я была обнаженной в его постели, но не знала, как оказалась там голой. Но я не хотела его в себе. Я не хотела его пенис во мне. Кружение замедлилось, и комната замерла. Вдруг стало тихо и спокойно, а я ощутила силу. Я с силой уперлась руками в его широкую грудь. Я прижала ладони к нему и толкала его. Я качала головой, говорила нет. И упиралась руками в его грудь.
А потом я оказалась где–то еще. Мозг отправился в другое место, ушел, потому что не хотел быть тут, а потом вернулся, и надо мной оказался парень, которого я не хотела. Я ничего не понимала, так что повернулась на бок и уснула.
Я проснулась снова, уловив звук, нечто среднее между лаем и шепотом, как «у–ух». Казалось, кто–то сел мне на грудь. Было темно, во рту был вкус носка или шерсти. И Картер был там. На мне. Надо мной. Во мне. Он толкался в меня, и я ощущала его. Я ощущала его пенис в себе, хоть все еще отчасти спала, была наполовину мертвой. Но я ощущала его, и он дышал. Дышал тяжело и ритмично.
Я поняла, что звук издала я. Этот «ух» был моим, из–за чьего–то веса на мне, из–за чьего–то тела на мне. И я очнулась, словно «ух» отмечал границу между сном и явью, между там и тут. Теперь я была тут, все еще в его кровати, все еще обнаженная, все еще под ним. Только теперь он двигался во мне и делал это все быстрее, и я хотела сделать что–нибудь, сказать что–нибудь, но ощущала, как становлюсь все медленнее, и могла лишь дышать, дышать, дышать…
Я не могла никак это остановить, никак не могла пошевелиться. Мои глаза были закрыты, и я притворялась, что меня тут не было.
Я буду притворяться. Буду притворяться, что мне это нравится. Это был единственный способ пережить это. Притворяться.
Мне это нравится, мне это нравится, мне это нравится.
А потом я открыла глаза, увидела свои руки на его спине. Мои руки обвивали его. Они сжимали его, мои ладони были на его спине, словно я хотела этого. Но я не хотела этого, не хотела всего этого. Я просто притворялась, так что не знала, почему мои ладони были на его спине.
Не так все должно быть. Я не должна была наслаждаться этим. Мои руки не должны были лежать на его спине.
ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ПЯТАЯ
Исправить это
Я как–то доиграла Девятую симфонию, видимо, на адреналине, типа того, что позволял поднять машину, когда под ней оказывался твой ребенок. Порой просто нужно было сделать это. И я дела. Я доиграла, несмотря на эмоции, не зная, как. Я играла, хотя мир рушился вокруг меня, а потом я встала, поклонилась и ушла за кулисы.
Мисс Дамата нашла меня. Сказала, что была потрясена. Она представила меня профессору из приемной комиссии. Он сказал, что у меня огромный талант. И что он устроит мне раннее прослушивание в Нью–Йорке осенью. Может, в октябре? Я кивнула. Я отошла, увидела Т.С. и Майю, Мэл и Дану, Эми и Илану, Сандипа и Мартина. Все хотели обнять меня и потрогать.
Но я хотела сказать, что мои руки были на его спине. Ладони были на его спине, и я притворялась, что мне нравилось это. А потом мне понравилось. Не было выбора. Я заставила себя наслаждаться этим. А теперь мне было плохо, противно, потому что мои руки могли быть на его спине, только если мне нравилось. Нои руки должны были толкать его, бить его, хотя бы лежать по бокам. Но они были на его спине. Забудьте первый раз, когда я почти спала. Во второй раз я своими руками позволила этому произойти.
Я захотела схватить Т.С. за запястье, оттащить в сторону и прошептать ей на ухо: «Т.С., думаю, я ошиблась. Я все напутала», – я усиленно старалась поднять ладонь и сжать ее запястье. Я прижала левую ладонь под правой, попыталась подвинуть руку к Т.С., попыталась сдвинуть ее, но она была как свинец, а рот словно набили ватой, и я не могла говорить. Потому что иначе я закричала бы или заскулила: «Мои руки были на его спине».
Как–то, как и на сцене, мне хватило сил сказать что–нибудь.
– Мне нужно в туалет. Я на минутку.
Я ушла как робот, как лунатик, шагала тяжело. Они ждали меня, думали, что я вот–вот вернусь. Но я вышла из задней двери актового зала, и они не заметили. Я прошла по двору, прохладный мартовский воздух щипал меня, но мне было все равно, потому что я больше ничего не ощущала. Я была в коконе, и со мной осталось только воспоминание, лишившее меня спокойствия.
Я миновала свое общежитие, Макгрегор–холл, добралась до края территории школы. Я шагала и не знала, куда иду, поймут ли мои друзья, пойдут ли за мной, или я оторвалась. Но мне было все равно, потому что мне нужно было уйти отсюда, от себя, от ужасной правды о моих руках, предавших меня.
Мои руки были всем для меня. Они привели меня к той ночи. Этими руками я играла на пианино, и, как руки хирурга, они делали возможным все, что я делала. Они были инструментами, определявшими, кем я была.
Но я ошиблась. И мне понравилось.
Стыд наполнял мою голову. Я шагала по улице прочь от Фемиды, прочь от людей, от музыки, от Бетховена, который снова сделал это, снова обманул меня.
Я шла и шла, вскоре оказалась на улице Кентфилд, пересекла ее, попала на другую улицу, поднялась на крыльцо и оказалась у дома сестры. Я надеялась, что она была там в субботний вечер. Я постучала в дверь, и ответила ее соседка Мэнди.
– Кейси тут?
– Проводит вечер с Вогом, – сухо сказала Мэнди.
Я прошла мимо Мэнди, поднялась по лестнице, миновала коридор и попала в спальню сестры. Она бросила журнал на пол и сказала:
– В чем дело?
Я молчала.
– Сегодня было сложно. Суд, а потом выступление. Резкий разворот на сто восемьдесят градусов. Присядь, – она похлопала по своей кровати.
Я села рядом с ней, как в детстве.
– Кейси, почему ты основала Пересмешников?
– Я тебе говорила, Алекс.
– Нет. Какой была причина? Кем для тебя была та девушка?
– Ее звали Джен.
Для Джен. Та книга, «Убить пересмешника», была подписана для Джен. Моя сестра основала Пересмешников ради Джен.
– Она жила в соседней комнате на старшем курсе, – продолжила Кейси. – Мы не были хорошими друзьями. Я ничего не имела против нее. Но она была… – она утихла.
– Какой она была? – спросила я.
– Очень тяжелой, – быстро сказала Кейси.
– Ладно? – я не понимала, куда она клонила.
– И некоторые ученики обзывали ее. Звали Белугой, Дирижаблем, не прекращали. Порой, когда я слышала их, я говорила им заткнуться, но это не помогало. Они продолжали.